“Хочу и пялюсь!” — отвечал я, выпуская струю терпкого дыма и отшвыривая сигарету в заплеванную урну.
“Не пялиться надо, а действовать!”
С Митькой мы подружились потому, что во всем были с ним на равных. Он тоже приехал из дальнего Подмосковья — правда, с запада, а не с востока. Учился в параллельной группе, жил в соседней комнате. Его кровать, так же как и моя, стояла почти посередине, окруженная со всех сторон тумбочками и стульями. Все звали его Митяй и громко хлопали по плечу. А я не звал. Он как-то признался, что терпеть не может, когда его так зовут.
Мы садились в метро, ехали до “Площади Революции”, выходили наружу, шли мимо гостиницы “Москва”, сворачивали на Красную, где извивалась очередь в мавзолей, а потом забирали еще левее и направлялись к площади Ногина. Оба в фуражках и с сигаретами за пазухой. Оба ищущие глазами бочку с пивом или квасом. Я должен был предположить, что однажды нам понравится одна и та же девушка, и дальше будут все эти недомолвки, эти перекуры украдкой, пожимания плечами. Все эти “два плюс три”, и “три плюс два”, и “третий лишний”… Но все вышло даже не так. Я, честно говоря, не очень-то уверен, что во всем действительно виновата эта девушка с неприметным лицом, которая потом стала моей женой, а еще лет через сорок — второсортной пенсионеркой, достающей из хлипкого ящика громыхающую мясорубку. Она была просто поводом, который дал понять, что мы с Митькой совершенно разные. И что даже длинный, пахнущий хлоркой коридор общежития не смог нас объединить.
— Поет она неплохо. Но главное — она неиспорченная, — говорил Митька, сидя на широком, прожженном окурками подоконнике.
— В смысле?
— Думаю, все-таки не в том, о котором ты подумал…
— Почему это?!
— Не знаю почему. Речь не об этом…
Струя сигаретного дыма
— …из нее еще можно сделать человека.
Тыканье хабарика в пепельницу — банку из-под консервов.
— …ты понимаешь, о чем я?
— Че ж тут не понимать. Думаешь, я не смогу сделать из нее человека?
— Не знаю…
Струя сигаретного дыма.
— Боюсь, что нет.
Я ловлю себя на том, что рассматриваю шнурки моих поношенных, потрескавшихся ботинок. Я испытываю примерно такое же чувство, как в детстве, когда отец в наказание однажды объявил ровным, не признающим возражений голосом, что не берет меня с собой на трехдневную охоту с нашими лесниками. Наказал, как это часто бывало, за какую-то ерунду… Поднимаю голову, рассматриваю Митькино лицо. Оно спокойное и даже, можно сказать, умиротворенное. Набираю горячего воздуха, как воздушный шар, который готовится взлететь.
— И кто же сможет? Ты?..
Кажется, мой голос не дрожал. Ну, или почти не дрожал. Солнечные блики на оконном стекле. Струя сигаретного дыма.
— Я бы сделал. Но с тобой ссориться неохота.
И мы тут же поссорились. Он сказал, что у меня нет своей точки зрения. Что я всем доволен. Что я вот уже двадцать с лишним лет плыву по течению и позволяю другим решать мою судьбу. Что я по-прежнему боюсь отца, который может не выслать денег, если в моей зачетке появится лишняя тройка, и который не понимает, что на дворе шестидесятые, а не двадцатые или тридцатые. Что я иду по пути наименьшего сопротивления и на танцах предпочитаю цеплять подвыпивших девиц, потому что их легче раскрутить…
Я слушал и не решался его ударить. Думая о том, почему не решаюсь, я понимал, что, во-первых, не хочу получить в ответ по морде, потому что каждому придется объяснять, что и как, а скоро экзамены, а потом диплом, распределение, и какое впечатление может произвести на профессоров мой фингал?.. А во-вторых, не мог так резко перевести Митьку из разряда друзей в разряд злейших врагов. Но в этот момент у меня перед глазами возникло простое, ни о чем не просящее лицо Нади. Я подался вперед, резко выставил кулак, и через какие-то секунды мой без пяти минут враг, прошибив стекло, вылетел из окна. В прокуренный, полутемный, кажущийся бесконечным коридор ворвалась струя свежего летнего воздуха.
12
“Лимитчица” — это самое обидное слово. Оно выражает какую-то ограниченность, убогость и ущербность. Ты садишься в троллейбус, а это слово вертится у тебя в голове, перескакивает, словно солнечный зайчик, с одной липы на другую, перемахивает через изгородь, перебегает через перекресток вместе с толпой прохожих. Пока ты едешь от общежития до проходной завода, голова успевает окончательно высохнуть. Фен опять сломался, а соседка пожадничала и битых полчала возилась со своим, крутясь перед заляпанным пальцами зеркалом. Ты положила в пакет бутерброды, хлопнула дверью и начала спускаться по лестнице, щупая рукой шершавые деревянные перила. А придя на завод, сощурилась от солнца, которое смотрело в пыльные окна цеха, и снова вспомнила, что у тебя есть профессия, которая называется “контролер ОТК”, и это очень важная должность, потому что только от тебя зависит качество выпущенной продукции, ты — то самое последнее звено, которое решает, что можно отправлять на погрузку, а что — нет.
Все, что тебя окружает, называется “Москва”. Москва — это заводская столовая с кислым-прекислым борщом, в который повара зачем-то вбухали квашеной капусты. Москва — твой сменщик Василий Андреич, от которого тянет табаком и одеколоном. Сдавая тебе пост в 8 утра, он надевает полосатый пиджак, зычно зевает и говорит: “Ну, я попер!” А когда его сутуловатая спина исчезает из виду, кто-то из теток, сидящих в закутке, цедит сквозь зубы: “Попер наш бобер!” Москва — это мороженое на углу в бумажном стаканчике и с деревянной лопаткой. Главное — не ляпнуть на новое платье из крепдешина, а то ни за что в жизни не ототрешь. В четыре часа ты снова ступаешь на нагретый асфальт и стучишь по нему каблуками; проходя мимо витрин, поправляешь волосы и думаешь о том, что снова пора сделать химию, прежде чем ехать к своим, в глушь, на Владимирщину. Опять нужно идти в гастроном и стоять в очереди за докторской колбасой, а потом за печеньями, а потом за подсолнечным маслом, а потом ехать на Курский вокзал и заталкиваться в электричку. И все это ради того, чтобы тебя со всех сторон облепили мать и сестры, когда ты войдешь в ворота отчего дома. Отец-то, как всегда, будет курить в сторонке, а потом спросит, отбрасывая папиросу: “Ну, старшенькая, как там Москва?”
Все они тебе завидуют. Это видно невооруженным глазом. Это чувствуется в каждом их взгляде, в каждом жесте, даже в письмах, которые они тебе присылают. А что, разве тебе легко? Разве они знают, каково это — жить в Москве и носить у себя за пазухой мерзкое слово “лимитчица”? Вот почему ты не говоришь им о самом главном своем преимуществе — у тебя есть Вовка.
Вовка живет в большущей коммуналке, кажется, почти целиком состоящей из его многочисленных родственников. Отец у него — не то кандидат, не то профессор, а может, и то и другое. Преподает в университете. Ну, и мать тоже из интеллигентных. Два брата у него и сестра. Один брат геолог, другой — метеоролог, сестра — школьница еще. А Вовка шалопай. Его все так и называют в семье, он — настоящий изгой, как и ты. Он любит газировку из автоматов и болеет за “Динамо”. А выглядит — как тот паренек из детского стихотворения, которого “ищут пожарные, ищет милиция”. Ради тебя он тоже был бы готов забраться под крышу горящего дома, ты в этом нисколько не сомневаешься.
Когда вы поженитесь, вам обязательно дадут комнату где-нибудь не очень далеко от центра, чтобы и тебе на завод было удобно добираться, и ему. Хотя ему-то что, он машинистом метро работает, его привозят домой на служебном автобусе, когда смена заканчивается поздно. Главное, пусть соседей будет немного и кухня побольше, чтобы было где развернуться и белье посушить. Нужно только немного потерпеть, и ты вытерпишь, ты ведь терпеливая. И тогда в твоей жизни больше не будет слова “лимитчица”, жадины соседки, записи в паспорте, пригвождающей тебя к этому затхлому пыльному городишке, в котором все ездят на велосипедах. Твой муж москвич, ты — москвичка. Для полного счастья нужен только желтый “Москвич”, но это потом.