« – Тут и твоя вина, Александр Христофорович, что только люди без искры божьей в душе хвалы нам поют!
Бенкендорф:
– И пусть поют! Их много, пение-то громкое получается».
И чтобы закрыть это ответвление темы, приведем высказывание Ченгиза Айтматова: «Наша самая большая беда в литературе – это обилие посредственности, той обманчивой видимости, когда пены больше, чем живой воды».
О том, как советская власть умела взбивать пену, – об этом чуть позже. А мы продолжим печальный список униженных и загубленных русских писателей до 1917 года.
Семен Надсон – не только поэт-лирик («Только утро любви хорошо…»), но и сознательный гражданский поэт.
Друг мой, брат мой, усталый страдающий брат,
Кто бы ты ни был, не падай душой:
Пусть неправда и зло полновластно царят
Над омытой слезами землей;
Пусть разбит и поруган святой идеал
И струится невинная кровь: —
Верь, настанет пора и погибнет Ваал,
И вернется на землю любовь!..
1881
Надсон ушел из жизни в 24 года, так и не дождавшись падения Ваала. Не дождался и Глеб Успенский: его поразило безумие. Всеволод Гаршин, человек «с лучистыми глазами и бледным челом», бросился от отчаянья в лестничный пролет.
Публицист и критик Николай Михайловский в 1895 году на вечере, устроенном в честь его дня рождения, сказал: «Я не знаю, есть ли на свете служба тяжелее службы русского писателя, потому что ничего нет тяжелее, как хотеть сказать, считать себя обязанным сказать, – и не мочь сказать».
И, конечно, одна из самых трагических фигур русской и мировой литературы – Федор Михайлович Достоевский. В юности, как вспоминает Достоевского его товарищ по пансиону: «он был серьезный, задумчивый мальчик, белокурый, с бледным лицом. Его мало занимали игры: во время рекреаций он не оставлял почти книг…» Из книгочея превратился в писателя. Один из его первых романов – «Бедные люди». Примкнув к кружку петрашевцев, Достоевский решил революционным путем поменять историческую обстановку и помочь «бедным людям». Тут же последовал арест – 23 апреля 1849 года. При аресте архив Достоевского был отобран и уничтожен в III отделении. Далее Алексеевский равелин, приговор к смертной казни. «Помилование», и в оковах отправление на каторгу. Все это известно и описано много раз. Разумеется, то, что произошло с Достоевским, надломило и психологически сломало его, ибо ему было суждено заглянуть в трагические бездны. «В несчастьи яснее истина», – отмечал писатель.
Литературоведы утверждают, что смертную казнь Достоевский пережил трижды: реально («изнутри») – 22 декабря 1849 года, художественно – в романе «Идиот», и вновь реально (но уже «со стороны») – 22 февраля 1880 года, присутствуя на казни Ипполита Млодецкого (он покушался на жизнь графа Лорис-Меликова). Палач надел на Млодецкого белый колпак, закрывший ему лицу, и холщовый халат, связав его сзади рукавами. Затем накинул на него петлю и поставил на скамейку. Барабаны ударили дробь… И безжизненное тело Млодецкого закачалось на веревке… Все это наблюдал и переживал (и еще как!) Достоевский.
Федор Михайлович вспоминал, как он сам стоял на эшафоте в серое петербургское утро и как неожиданно из-за морозных клубов дыма блеснул луч солнца. А жить оставалось минут пять – не больше. И «эти пять минут казались ему бесконечным сроком, огромным богатством; ему казалось, что в эти пять минут он проживет столько жизней, что еще сейчас нечего и думать о последнем мгновении…» («Идиот»). И устами князя Мышкина Достоевский выразил терзавшую его мысль: «Что, если не умирать! Что, если бы воротить жизнь, – какая бесконечность! И все это было бы мое! Я бы тогда каждую минуту в целый век обратил…»
Достоевский, можно сказать, вышел из могилы, и поэтому он такой трагический и инфернальный. Как считал Николай Бердяев, Достоевский «открыл какую-то метафизическую истерию русской души, ее исключительную склонность к одержимости и беснованию…» Достоевский точно определил новую породу людей: бесы!
Интересно, что Достоевского преследовала царская власть, но не любила его и советская. «Архискверный Достоевский!» – считал Ленин. При Сталине Достоевский находился вне советской литературы. Его считали злобным, махровым врагом революции и революционеров-демократов. Ну, а потом признали: гений!..
III
Ну, а теперь самое время переходить от царского времени к советскому. Долгое время считалось, что до октября 1917-го все было плохим, сплошной мрак, а после 17-го – все светлое и счастливое. И вообще жизнь России началась как бы с чистого листа. Об этом писали, талдычили и кричали. И даже просвещенный нарком Анатолий Луначарский писал (был ли он искренним, кто знает?): «Почти у всякой русской писательской могилы, у могилы Радищева, Пушкина, Лермонтова, Гоголя, Некрасова, Достоевского, Толстого и многих других, – почти у всех можно провозгласить страшную революционную анафему против старой России, ибо всех она либо убила, либо искалечила, обузила, обрызгала, завела не на ту дорогу. Если же они остались великими, то вопреки этой проклятой старой России, и все, что у них есть пошлого, ложного, недоделанного, слабого, – все это дала им она».
Вот такая нехорошая старая Россия. А советская Россия, стало быть, рай? И писателям при ней жилось и писалось вольготно и весело?
Вспомним Евгения Замятина, который, по его признанию, был влюблен в революцию. «Революция так хорошо меня встряхнула. Чувствовалось, что есть что-то сильное, огромное, гордое, как смерч, поднимающий голову к небу, ради чего стоило жить. Да ведь это счастье!» Так писали и думали многие российские интеллектуалы в феврале 1917 года. А в октябре их мнения и оценки резко изменились.
В 1921 году Замятин пишет роман, сатирическую утопию «Мы», который был запрещен в советской республике, и литературный манифест «Я боюсь». В манифесте он утверждает, что «настоящая литература может быть только там, где ее делают не исполнительные чиновники, а безумцы, отшельники, еретики, мечтатели, бунтари, скептики». И далее о положении писателя в новых, послереволюционных условиях: «Писатель, который не может стать юрким, должен ходить на службу с портфелем, если хочет жить. В наши дни в театральный отдел с портфелем бегал бы Гоголь… И перед писателем – выбор: или стать Брешко-Брешковским – или умолчать…»
Надо напомнить, кто такой Николай Брешко-Брешковский – сын знаменитой Екатерины Брешко-Брешковской, прозаик, журналист, бытописатель, наивный и категоричный. Любил писать о светской жизни, о жизни натурщиц и борцов, о скандалах. В его произведениях Куприн видел «холодно риторическую, искусственно взвинченную, вымученную порнографию». То есть Брешко-Брешковский был вне социальной и гражданской проблематики. Не опасный.
А Евгений Замятин был замешан из другого теста. Он был талантливый и поэтому вдвойне опасный. 17 августа 1922 года последовал арест Замятина, и ему пришлось посидеть в петроградской тюрьме. Однако выпустили. После того как «Мы» появилось на Западе, Замятина перестали печатать на родине. Ему не простили и вывод, сделанный в конце его литературного манифеста: «Я боюсь, что у русской литературы одно только будущее – ее прошлое».
С весны 1930 года, после гибели Маяковского, готовя процесс Промпартии, продолжая наступление на интеллектуальные силы страны, начатое в 1928 году, Иосиф Сталин совершал свои расчеты – кому налево, кому направо. Карта Замятина легла на Запад; он был выпущен мирно. Отъезд его стал существенной вехой литературной и общественной отечественной жизни.
А при Ленине был «философский пароход» – первый удар по интеллектуальному достоянию России. Философов, писателей, мыслителей – вон из России, чтобы не мешали строить новую счастливую жизнь.