Выкручивая до упора ручку газа, молодой гаишник несся по пустому зимнику, ощущая под скрытым меховыми штанами задом силу и неумолимую мощь «Урала», влекущую его к пропасти желанной и ожидаемой. Человек на мотоцикле, не боящийся скорости, – потенциальный мертвец. Он висит на ниточках тросика дроссельной заслонки и тросика механизма тормоза. Эти две паутинки – суть его жизни в данный конкретный отрезок времени. Причем ниточка тормоза бесполезна, ибо каждый знает, что торможение на льду – безумная затея. Стало быть, веревочка у Толика – всего одна. Она была словно нерв, протянутый от мозга человека к тупому мозгу железной машины – тоненький и слабый. Прервись эта связь хоть на миг, и все.
«Все» наступило очень скоро. Впереди был поворот, не очень крутой, но очень слепой. Не сбавляя скорости, Анатолий вошел в него по дуге и вдруг (на дороге часто все случается именно вдруг) увидел стоящий полубоком к правой обочине рейсовый автобус ПАЗик. Автобус перекрывал половину дороги, и надо было просто свернуть чуть влево, но из автобуса выходили и переходили дорогу старуха с мальчиком.
Рефлекс сработал раньше мозга: Морозов затормозил, и тут же машина сорвалась в штопор неуправляемого и неумолимого движения бокового юза. Тяжеленный мотоцикл крутануло и бросило на дорогу, переворачивая и давя своими сильными стальными боками одежду человека, его мясо и кости. Руль с такой знакомой и любимой им ручкой «газа» ударил Тольку в живот с ужасной силой, и пропоров меховой комбинезон и разорвав брюшину, вошел в человека словно копье, намотав кишки и все остальное на скошенный, стальной, словно кем-то специально заостренный, рулевой рычаг переднего тормоза.
Мотоцикл полетел дальше человека, вытаскивая из него внутренности и растягивая их по снегу, как веревку. Когда движение остановилось, Толик и его мотоцикл представляли собой мать и дитя, соединенные пуповиной. Одна часть ее начиналась в человеке, а другая была намотана на руль железного животного. Мотоцикл был цел и почти невредим, человек же потерял около пяти метров собственных кишок и умирал.
Он бы и умер, если бы не военврач-хирург, находившийся в автобусе, ехавший к старухе матери в деревню Дворики. Именно за его здравие должен был бы поставить в церкви свечку Толя. Офицер, оперировавший раненых солдат на войне и видевший еще и не такое, сумел в дичайших условиях Севера оказать парню необходимую помощь, собрать его кишки, заткнуть дыры в порванных сосудах и доставить его еще живым в больницу. Этот, так и оставшийся неизвестным человек, заставил врачей ЦРБ вызвать вертолет и доставить Анатолия в областной центр, где уже более искусные врачи как-то реанимировали его полутруп и сумели отсечь неотсекаемое и извлечь неизвлекаемое, оставив только то, что можно было оставить.
Толя жил, не смотря ни на что, потому что на его счастье попались ему в беде хорошие люди.
Когда он пришел в себя на четвертый день, уставший и оглохший от ужасной боли, раздиравшей его изнутри, он не захотел жить. Боль была такой сильной, что ему казалось, что его волосы встают дыбом, что из него вынули душу. Он почувствовал, что стал другим, что-то ушло безвозвратно и никогда уже не могло вернуться. Страх боли был еще сильней ее, он пытался бороться с нею, но не мог, сил не было, и слабые руки и ноги не повиновались ему. Анатолий не мог двигаться, не мог говорить, не мог даже пошевельнуть пальцем – боль возвращалась и терзала его с каждым движением. Даже открыть глаза было для него мукой.
Глядя сквозь щелочки прикрытых век на хорошенькую медсестру, хлопочущую около него, он беззвучно просил ее об одном: чтобы она, поправляя простыни, не коснулась его и не пошевелила бы. Не двигаться – терпеть было основой его желаний в этот момент. Но девушка была так искусна и профессиональна, что ни разу не причинила Толику боли. Мало того, девушка стала его спасительницей. Она, как-то быстро и бесшумно двигаясь вокруг него, нежно уколола парня в левую руку и неожиданное блаженство, почти счастье нахлынуло на Морозова. Боль ушла, спряталась, стало так хорошо и почему-то захотелось петь. Он испугался своего нового состояния, открыл шире глаза и даже пошевелил рукой – боли не было.
– Кто вы? – спросил он девушку.
– Катя, – просто ответила она. – Лежите, Анатолий, вы в больнице, с вами все будет хорошо. Надо только потерпеть немного.
– Катя, Катя, – проговорил он сухими губами, словно пробуя это имя на вкус. Имя было приятным и добрым. Человек она, видно, хороший, раз так быстро справилась с его невыносимой болью. – Что со мной, Катя?
– Вы попали в аварию, вам сделали операцию, но теперь все будет хорошо, и вы поправитесь. Я сделала вам укол, его действие два часа – потом снова надо будет терпеть.
Даже его воспаленный мозг понимал, что без наркотика ему не выдержать, а что колют ему обезболивающий наркотик, было понятно и без слов. Девушка искоса смотрела на Толю и страдала в душе, глаза ее наполнялись слезами, и она отворачивалась, передвигая какие-то штативы и склянки.
– Катя, скажи честно, плохо, да? – он вопросительно и жалобно посмотрел в ее глаза. Девушка отвела их и вышла из палаты. «Да, плохи мои дела» – подумал он и вперил взгляд в белый стерильный потолок. Оставалось только ждать, ждать прихода невыносимой боли, терпеть ее и плакать, сцепив зубы от бессилия и страха, от глупости, по прихоти которой исковеркана навеки жизнь, от ощущения неминуемого скорого конца. Это ощущение и было тем новым, что поселилось в его душе после прихода в себя. Морозов вдруг ощутил себя смертным, слабым перед лицом Господа Бога, он понял, что жизнь не бесконечна и его уверенность в светлом будущем была жестоко поколеблена. Время отсчитывало минуты и сливалось в часы, после которых вновь наступит боль, и ее красная пелена будет застилать ему глаза, забивать уши и нос и стальным сверлом буравить его израненное человечье тело.
В ожидании боли и в самой боли пролетел месяц. Толя словно скелет грохотал своими костями, переворачиваясь в койке. Сегодня ночью боль снова пришла, вгрызаясь в живот, обросший струпьями плохо заживающих ран. Живот представлял собой корявую синюшную в разводах йода поверхность, с выводами для естественных отправлений. В незаживающих ранах мышц живота появлялись свищи, сквозь которые вечно текла сукровица и вонючая жидкость. В свищах были и кишки, они никак не хотели срастаться как надо, сопротивлялись, так как были пришиты не к тем местам, где хотели. Разрывы в сочленениях могли привести к перитониту, и доктора вынуждены были постоянно дренировать брюшную полость. Дренажи приносили такие страдания, по сравнению с которыми обычная боль была почти незаметна.
Толя поймал себя на мысли, что стал трусом. Выносить это не было более сил, он хотел покончить с собой любым способом, но верная Катя всегда была на страже. Она убирала все, что могло быть им использовано, она на свой страх и риск, обманув процедурных сестер, приносила в палату и делала Толику обезболивающие уколы, после которых он мог разговаривать и быть хоть чуточку спокойным.
Катя видела, до какой крайности может довести человека боль, она страдала вместе с пациентом. Она влюбилась в него. Стойкий оловянный солдатик мучился до слез, до крика, до зубовного скрежета. Он бился головой о подушку и ничего не мог с собой поделать. Ее сердце не выдерживало этого испытания, страшного испытания для ее милого мальчика – жить, жить вот так, прикованным к больничной койке, обезумевшим об страшной боли, отправляющим естественные надобности себе на грудь через катетеры.
Это унижение, унижение сильного здорового мужчины было сродни страданиям Христа, который, принимая унижения жизни, тем не менее, вырастал выше и выше, и дух его, превозмогая все невзгоды, становился только крепче. Она верила, что Анатолий тоже укрепит свой дух в страданиях, и молила Бога за это, но он был просто человек и дух его был человеческим, а не божеским, и предел этому духу уже наступал.
Конец ознакомительного фрагмента.
Текст предоставлен ООО «ЛитРес».