С антисемитизмом я встретился только при советской власти. В детстве, в юности в городе, где я жил (в Вологде), не было и тени антисемитизма. Антисемитизм и интеллигенция – разные миры.
Первые годы революции, первые десять лет антисемитизма не было и в Москве. Но уже в тридцатых годах антисемитизм не считался позором, а после войны стал чуть ли не доктриной (вплоть до Кочетова[411] и [нрзб] редакции «Москвы»). В лагере тоже не было антисемитизма – у блатных, например.
Наш космос – точность.
О прозе будущего. Вроде Сент-Экзюпери. Проза достоверности, звучащая, как документ, ручательство знания, полного знания, авторское ручательство. В отличие от прозы прошлого и настоящего, где писатель для успеха не должен знать слишком много, слишком хорошо свой материал.
Проза будущего не техника, а душа. Экзюпери показал нам впервые воздух. А кто показал нам войну? Ремарк? Война еще не показана. Не показан лагерь, каторга, тюрьма. Не показаны больные люди.
«Техницизмов» в прозе будущего почти не будет. Душу профессии будут уметь показывать без содействия «многошпидельного»[412] стиха.
Не проза мемуара. Мемуар – это другое. Хотя место мемуара в будущем более значительно. Мемуару можно мало верить, а проза будущего достоверна.
Эта проза – не очерк, а художественное суждение о мире, данное авторитетом подлинности.
Искусство – не отражение жизни, оно – сама жизнь.
«Пушкин» – книга, которую Тынянов опоздал написать.
Таль – не Алехин. Успехи Таля – успехи скорее психологического, чем шахматного порядка.
Старая лошадь стоила во много раз дороже, чем молодая кобыла.
12 апреля. Поразительная новость, к которой, впрочем, все были готовы. Передачи телевидения начались в двенадцатом часу дня – уже после того, как космонавт вернулся из полета – и в течение двух часов на экране телевизора сообщали: «пролетел над Африкой, готовится к спуску» – в то время как все это было проделано часа два-три ранее.
14 апреля. Гагарин. Грамотный солдат. Очень уверенный, очень. Держится вовсе независимо, без тени волнения. Поздравлял весь мир, кроме Мао Цзедуна.
Это, конечно, самое сильное, самое незабываемое.
Стыд, совесть и неполноценность.
Тендряков – «Суд» («Новый мир»)[413].
Волнения героев, составляющие суть «Суда», понятны только людям сталинского времени. Это – рассказ о бесправии, ибо ведь нельзя судить за несчастный случай.
Труп из тряпок, брошенный ночью под фары автомашины в каком-то подмосковном городке ночью. Развлечения местных подростков.
Что знаем мы о влиянии неба.
Надо запретить авторам использовать в комедийном плане названия, значащие другое, большое, серьезное.
Фильм называется «Роман и Франческа»[414].
А кукольная постановка театра Образцова – «Божественная комедия».
Смерть – это тихая жизнь на другом берегу, надо доплыть, додышать…
«Если парни всего мира…»[415] Нет слова вместо никуда не годного: «парни», вовсе не подходящего здесь.
Человеческий язык беден, а не богат. Он с трудом передает мысли и то далеко не всегда – только в идеале может передать – и не может передать сотой части чувств, их оттенков, полутонов, полунамеков.
Значительная часть выражается в интонации, в намеке, и без этого – нет языка.
Кто может описать человеческое лицо, смену выражений на нем. Разве есть такой язык. Может быть, можно описать лицо актера – оно гораздо проще лица обыкновенного человека. Оно стандартизировано, подчинено определенным законам. Складки его сдвигаются по команде в театральной школе.
Но лицо обыкновенного человека описать невозможно. Это – невероятный, немыслимый труд.
Я не хочу и не имею права посылать кого-нибудь на смерть. И сам не хочу умирать по чьему-то приказу.
Страшный подарок
Космонавту Гагарину московские писатели сделали страшный подарок – каждый подарил по книге с автографом и взяли с него слово все прочесть.
Деталь – это художественная подробность, ставшая символом, образом.
18 мая 1960
Маргарита Н.: А ваш портрет был на выставке[416]. Все спрашивали: Кто это? Кто это? Какое знакомое лицо.
Я: Скажите им, что я – лицо времени – потому и знаком всем.
Автор пишет: «с необъяснимым наслаждением».
Писатель для того и существует, чтобы объяснить необъяснимое в поведении людей.
Ничего «необъяснимого» не должно в рассказе быть.
Наше знамя – не ясность, а точность.
Время сделало меня поэтом, а иначе чем бы защитило.
Московские валютчики держались с большим достоинством, чем троцкисты в тридцатые годы. Ян <Рокотов> подвел базу: «В советском обществе большой спрос на негодяев».
(«Литгазета», статья Славина или Розова[417], 10 июня 1961.)
Писатель, поэт не открывает никаких путей. По тем дорогам, по которым он прошел, уже нельзя ходить.
Кроме известных примеров, когда гений пожирает таланты.
Война неизмеримо проще лагеря. Это и ясно, понять не трудно.
Крещение – был великий протест. И остались людьми.
Чего нет на Севере
Что запомнилось после возвращения в Озерках – вокзальная уборная с удивительным спуском воды, а главное, с обилием надписей, похабных надписей. К такой литературе я не был приучен на Севере.
У Толстого «В<ойне и> м<ире»> вовсе нет поэтов, стихотворцев того времени, и Денисов «В<ойны и> м<ира»> и вовсе не Денис Давыдов.
Надо ставить «В. М.» и «А<нну> К<аренину>» в кино. Иначе не решить вопроса. Но «Козаки» и «Воскресенье» не решают.
«Кроткая»[418] поставлена очень хорошо, удачно, но это не «Братья Карамазовы», не «П<реступление> и н<аказание»>, не «Идиот».
«Темное чувство собственного долга»[419].
<Пушкин> «Арап Петра Великого».
«Евг<ений> Он<егин> – «энциклопедия русской жизни». Какая чепуха. Роман вечен из<-за> трагической судьбы Ленского, из<-за> драмы Татьяны. Решение опять только «в миноре» – ибо это высшее решение. Любовь и смерть.
22 июня 1961 г.
Вот современные стихи:
Вчера я растворил темницу
Воздушной пленницы моей.
Воздушной пленницы!
Я рощам возвратил певицу,
рощам возвратил певицу!
Я возвратил свободу ей.
Двойное возвратил!
Она исчезла, утопая
В сияньи голубого дня.
Точность современности!
Именно «исчезла, утопая»,
именно «в сияньи»,
именно «голубого дня»
И так запела, улетая,
Как бы молилась за меня.
(В. Туманский)