– Я уже говорил вам.
– Вы превратились в банду уголовных убийц, – орал [следователь] Федоров.
Я не понимал, в чем дело. Догадался только уже на воле, проглядывая газеты за эти годы. Именно в это время Сталин объявил, что троцкисты превратились в банду уголовников, сомкнулись с уголовниками.
– Так не хотите признать, что Кривицкий требовал от вас выполнения государственного долга?
– Кривицкий – подлец.
– А Заславский? Он говорит слово в слово…
– Заславский тоже подлец.
– А Шайлевич?
– Я не знаю, кто такой Шайлевич.
– Ну, с вашей бригады, бывший директор спортобщества «Динамо». Его из Ягодного…
– Никогда в жизни я Шайлевича не видел.
– Увидите еще.
– А если я попрошу вызвать моих свидетелей, ну, из той же бригады. Вот Федоров, Пономарев.
– Охотно, хоть десять. Как вы не понимаете, что я каждого пропущу сквозь свой кабинет и все они покажут против вас, все.
– Что верно, то верно. Как же быть?
– Ждать решения судьбы. Почему вы плохо работали?
– Я болел, а больной ослабел от голода.
– Напишите заявление, что вы больны и болели.
Я написал.
В туже ночь дверь моего карцера раскрылась, и дневальный велел мне выйти. У стола стоял человек в старом полушубке. Это был врач из амбулатории. Я обрадовался.
– Как фамилия? – ясным голосом спросил врач.
– Шаламов.
– Инициалы?
– Варлам Тихонович.
Врач сел к столу, вынул медицинский бланк и ясным и твердым почерком написал: «Справка. Заключенный Шаламов В. Т. в амбулаторию № 1 спецзоны за медицинской помощью никогда не обращался. Заведующий амбулаторией № 1 врач В. Мохнач».
Врач сложил справку вдвое и вручил дневальному. Вот это был удар, федоровский удар.
С доктором Мохначом судьба меня свела через несколько лет в центральной больнице. Мы вместе ждали этапа в Берлаг в январе 1951 года. В присутствии киносценариста Аркадия Захаровича Добровольского я спросил Мохнача:
– Вы не работали когда-нибудь на Джелгале?
– Ну как же, – ответил Мохнач. – Я весь сорок третий заведовал амбулаторией. Там две амбулатории, так я вот заведовал амбулаторией № 1.
– А не помните ли вы, Владимир Онуфриевич, – сказал я, – как вас вызывали ночью в изолятор к следственному арестанту.
– Нет, не помню.
– Вы написали ему справку, что он никогда в амбулаторию не обращался.
– Мало ли справок мне приходится давать.
Тогда же в больнице я выяснил, что он зря щупал мой пульс в джелгалинской амбулатории. Доктор Мохнач не был врачом. Не был даже и фельдшером. Он был химик и в больнице работал в лаборатории. В «Литературной газете» года два назад возникло какое-то целебное лекарство, над которым его автор работал уже тридцать лет. Идея эта автору, по сообщению в печати, пришла в голову где-то на Колыме. Этот изобретатель и есть Владимир Онуфриевич Мохнач, доктор колымского Освенцима, сыгравший такую, мягко выражаясь, незавидную роль в моем процессе.
Мохнач ушел, а я лег на пол около двери – я дышал через щель снизу – и постарался заснуть.
На следующий день дневальный принес хлеба побольше.
– Скоро, наверное, кончится следствие.
– Это Федоров знает.
– Да. Федоров сказал, что вы крупный партийный работник и что ваш процесс будет иметь мировую прессу.
– Наверное, – сказал я, никак не понимая, к чему затеян этот странный разговор.
– Не понимаете? Это он мне давно сказал, вначале еще. И я подумал – если я вас немножко подкормлю, мне зачтется.
– Зачтется, непременно зачтется.
Именно эта подкормка и дала мне возможность добраться до суда. К худу ли, к добру ли – не знаю.
Следствие кончилось, и меня должны были доставить на суд в трибунал Северного горнопромышленного управления. В июне Федоров нашел двух оперативников, которые должны были доставить в Ягодный без возврата, ибо осужденный на Колыме не возвращается в то место, откуда он прибыл на суд. Оперативники эти повели меня по тропам, но я идти не мог, ослабел в карцере, да и до карцера. Оперативники принялись меня кормить, дали целый килограмм беляшки, которую я запил ключевой водой. Запил – ослабел еще больше и двигаться не мог. Тогда они принялись меня бить, били часа два. Было ясно, что в Ягодный они уже опоздали. У меня много зубов выбито на Колыме прикладами и зуботычинами бригадиров, десятников и конвоиров. Кто именно выбил, я не помню, но два верхних зуба выбиты сапогами этих оперативников, именно это я помню, как будто это случилось вчера.
К ночи мы выбрались к трассе – 18 километров. Десять по тропам. Тут они закинули меня в машину, сели сами и приехали в Ягодный, сдали в изолятор, набитый так туго, что дверь [откидывалась] от давления людей, их вещей обратно, боец приставил к двери меня, и силой несколько человек вжали в тюремную камеру.
Тут же меня обыскали блатарские руки – до нитки, нет ли где-нибудь благословенного рубля или десятки. Когда все было перещупано, меня оставили в покое. Горела кожа, я обжег все лицо, руки, но еще больше мне хотелось спать. Я и спал до обеда, а в обед вызвали на суд.
Суд, единственный гласный суд в моей жизни, открытое заседание трибунала проходило в Ягодном 22 июня 1943 года. Были свидетели: Кривицкий, Заславский и третьим оказался Шайлевич, которого до суда я ни разу не видел. Тем не менее он очень бойко показывал, что я – враг народа, восхвалял гитлеровское вооружение, считаю Бунина – классиком. Я повторил свои суждения о Заславском и Кривицком, потребовал отвода, но суд не удовлетворил ходатайства. Был тут и бригадир Нестеренко, который говорил, что за мной он давно следит как за контрреволюционером, борется с лодырем и врагом народа.
Мне было дано последнее слово. И в последнем слове я сказал, что я отрицаю всю эту клевету, я не могу понять, почему на прииске Джелгала третий процесс по контрреволюционной агитации среди заключенных, а свидетели едут все одни. Председатель сказал, что это к делу не относится. Трибунал удалился на совещание. Я ждал расстрела – день был нехорош, годовщина начала войны, но получил десять лет.
Заседание трибунала шло в темной, странной комнате, едва освещенной какими-то лампочками, то загорающимися, то тухнувшими. Все свидетели сидели плотным рядом на скамейках, тесно сдвинутых. Моя скамья была притиснута прямо к барьеру, и при желании я рукой мог достать до сапог председателя трибунала. Конвой, втиснутый тут же, дышал мне в спину. Конвоир, охранявший свидетелей, дышал в спину свидетелю.
После приговора меня увели обратно в ягоднинский изолятор. Начиналась одна из самых трудных полос в моей колымской жизни.
Кажется, прошел и десятый круг ада, оказывается, есть круги еще глубже.
Итак, 22 июня 1943 года я вышел на ягоднинскую пересылку, как бы заново рожденный – с новым сроком в десять лет. Лагерный промежуток с 12 января 1942 года по 22 июня 1943 года так и выпал из моей служебной биографии. Целых полтора года жизни после окончания одного приговора до начала второго так и не были юридически оформлены никогда. Неизвестно, жил ли я на земле в это время, был ли на небесах. В раю? В аду?
Я запрашивал лагерные учреждения, что мне было нужно для стажа, и получал только справки об этих двух сроках. А эти – самые трудные полтора года в жизни моей – так и не отразились ни в каком официальном документе. Находился я на Дальнем Севере с августа 1937 года по октябрь 1951 года, вплоть до моего освобождения по зачету после десятилетнего приговора. «Документов не сохранилось» – такая у меня есть справка.
В общем-то мне это совершенно не важно, так что товарищ Драбкин может быть спокоен, юридических претензий к моему статусу «пересиживающего срок» нет у меня.
Витаминная командировка
Какая у меня была первая работа после непродолжительного знакомства с уполномоченным Федоровым и осведомителями Заславским и Кривипким, закончившегося десятилетним сроком.