Литмир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A

– В детстве, когда я входил в лавку, я думал – я вырасту и у меня будет такая же – и я ее – увеличу. В юности я задумался: что дает человеку твердое общественное положение. И ответил: капитал и образование.

Образование – это 10–15 лет напряженного труда. Я выбрал капитал. И стал торговать. И тут же – революция и конца ей нет. Мой отец, он в Туле извозчиком был, лошадей графу Бобринскому для последнего отъезда подал. Знал графа Бобринского? Того, что женился на крестьянке, отец которой – крепостной графский? Четыре языка знала, за границей всю жизнь прожила. Сейчас умерла, наверное. А Бобринского самого нигде не принимали из-за этого брака в знатных-то домах.

Образование меня все-таки подвело. Камни я продавал на валюту и на курсе доллара опростоволосился. Глубоких экономических знаний нет.

Оборот у меня следователь поставил: два миллиона в год. Это в тридцать втором году. При обыске, видишь, двести пятьдесят тысяч наличными отобрано. Я не жалею. Была бы жизнь, деньги будут.

Быстров (десятник):

– Ты, Шаталин, плохо работаешь. Смотри, дам тебе штрафное блюдо.

Быстров розовеет от удовольствия. Мне он говорил при первой нашей встрече:

– А вам – черную работу дать или белую?

– Все равно.

– Черную придется.

Сейчас я – не на строительстве, а на горных работах и мой хозяин – геолог Касаев, гитарист. Быстро перенес свои остроты на Шаталина.

– Ты, Быстров, – не спеша говорит Шаталин, – дай мне хоть полблюда, да чтобы блюдо было с конское ведро.

Касаев ежедневно обходит шурфы. В забое у Генки-парикмахера шурф неглубок, с полметра. Касаев спрыгивает в шурф – хлопают резиновые сапоги. Генка, сидевший на краю ямы, встает. Касаев поднимает и осматривает кайло Генки.

– Одно можно сказать – бережное отношение к инструменту.

Генка молчит и почтительно улыбается. Касаев внезапно начинает кайлить подошву, расширять шурф. Десять минут работы, и шурф завален породой. Касаев ставит кайло в угол шурфа.

– Вот, как надо работать. Я мог быть хорошим забойщиком, только, – говорит инженер, – на черта мне это нужно.

– Вот и я, Валентин Иванович, – почтительно говорит Генка, – думаю: на черта мне это нужно.

Идти на работу – километров семь. На половине дороги – горка голубоватая от ягеля и огромная рухнувшая гнилая лиственница. Здесь всегда отдыхают. Нас трое – Касаев, Шаталин и я.

Касаев:

– А за что ты сидишь, Шаталин?

Меня никогда никто не спрашивает из начальства.

Шаталин поднимает голову и что-то вроде усмешки пробегает по его лицу.

– Я, Валентин Иванович, спорок продал…

– Что?

– Спорок.

– Что же это такое – спорок?

– А это из-под зимнего пальто мех.

– Хм-м. А за сколь же ты его продал?

– За сто рублей.

Видно, что Касаев силится что-то сообразить.

– А… купил за сколько?

– За сорок, – скромно говорит Шаталин.

– За сорок? Так ведь это спекуляция, – кричит Касаев.

– Вот они на суде так, Валентин Иванович, и сказали: спекуляция.

– М-м… И сколько же тебе дали?

– Расстрел с заменой десятью годами.

– Расстрел? За спорок?

– Да, Валентин Иванович.

– Ну, пора идти, – сердито встает геолог.

Корнеев:

– А еще я работал в Сибири в лесхозе. Большой лесхоз, а кони государственные. У коней все морды позавязаны. Там лошади больные. Пища хорошая, а для людей тоже хорошая – ложка стоит, такой борщ варят. И платят хорошо. Одним словом – «малиновое хозяйство».

– Малеиновое? Сапные лошади.

– Не малеиновое, а малиновое, я тебе русским языком говорю.

Около Томтора Оймяконского, где нашли в 1958 году гигантскую озерную рыбу, якутские коровы, как козы, прыгают по скалам, а лошадей, что чуть крупней оленя, зимой не кормят – табун в снежной метели скитается в лесах, «копытит» снег, как олени. Для нашего трактора мы проложили зимние дороги с трехметровым снеговым бортом. Я ходил пешком за десять километров, раза два меня обгонял табун. А третий раз от табуна что-то осталось. Я подошел ближе – мертвый новорожденный жеребенок, еще теплый, начинающий индеветь.

Крепильщик вольнонаемный Гнездилов уволился весной с шахты, занялся производством брусничного мороженого и нажил за лето десятки тысяч. А в поселке Аркагала угольная – триста человек, да в лагере – тысяча.

В хирургическом отделении свежий случай: дорожная авария. Переломы обеих бедер, голеней, ребра. Травма головы. Дневальный из соседнего поселка ехал ночью на Дебин, вышел на «трассу» и, увидев приближающуюся машину, поднял руку. Больше ничего не помнит. Машину разыскали. На горе дневального, в кабине сидел кассир, вез деньги в банк. Суд оправдал шофера, сбившего ночью на полном ходу человека.

Кадыкчан. Увидел на тропе корки репы, еще не замерзлые, только покрытые ледяным целлофаном. Только вольнонаемный может бросать такое сокровище. Все подобрал и съел.

На «Витаминном комбинате» варят экстракт стланика из игол кедрача. Иглы заготовляют на так называемых «витаминных командировках», где голодный паек, где «доходяги» иглы «щиплют», набивают в мешки, и кто половчее, сует в мешки камни для тяжести. Сотни голодных сборщиков, выполняющих или не выполняющих план. Уродливей всего то, что стланик – горчайшую противную жидкость заставляют насильно повсеместно пить, а витаминов С в экстракте нет никаких. Десятилетиями мучили людей – в столовых было запрещено давать обед, пока не выпил «целебную» дозу, чтобы потом сказать – это не было лекарством. Само лечение обращалось в пытку. Врачи поумней, почестней это понимали.

В детстве он играл на корнет-а-пистоне, и это обусловило его карьеру военного.

Лил дождь летом 1938 года. Проливной дождь третьи сутки. Все бригады сидели дома и только «троцкистов» выводили под дождь. Конвоир заползал под гриб, а мы – бурили. Мой сосед по шурфу (Полянский) закричал:

– Слушай! Слушай! Я понял, что смысла жизни – нет. Нет.

Я молчал.

На следующий день Полянский лег под вагонетку, сбегавшую с терриконника с крутого уклона, вагонетка перескочила через ноги Полянского, чуть их оцарапав. Он встал и погрозил вагонетке кулаком.

Орлов, один из референтов Кирова, мой напарник по «легкому труду» – пилка дров для бойлера.

– А ты умеешь точить пилу? – это я Орлову.

– Я думаю, каждый человек, имеющий высшее образование, может точить поперечную пилу.

Кливанский – мне:

– Наша бригада выполнила норму на 40% – штрафной паек! Есть еще производственный, ударный, стахановский. А двое из нашей бригады получили высшую оценку. Это – стахановцы болезни, – кричал Кливанский, – у них – скидка.

Всю войну (четыре года) был американский хлеб из белой канадской пшеницы с кукурузной мукой. Заключенные любили этот пышный хлеб, огромные «пайки», но скептики говорили:

– Что это за хлеб – никакого говна нет, десятый день не оправляюсь.

Раздатчики этот хлеб ненавидели. Хлеб из пекарни они получали с вечера по весу, а за ночь он усыхал. Если ночью резали на пайки – по 300, по 400 граммов, к утру, ко времени раздачи терялось по 20–30 граммов в каждой такой «пайке». Целая трагедия со слезами, а подчас и с кровью. С руганью и жалобами и побоями во всяком случае. Через четыре года раздатчики вздохнули облегченно.

Трюм парохода «Кулу» во Владивостоке. Сережа Кливанский, Вавилов, я – поближе к свету, поближе к лестнице. С нами же устраивается немолодой по-тюремному бледный человек – с лицом зеленовато-желтым. В руке держит книгу – единственную в трюме. Да притом еще вроде «краснокожей паспортины» – краснокартонный однотомник Маяковского.

– Мы – такие-то.

44
{"b":"536122","o":1}