В тогдашнем лагере манией начальства – знаменитого Берзина[76] – было использовать каждого заключенного по специальности. Это было романтическое начало известной «перековки». В соответствии с традициями Берзина Южанин был назначен организатором лагерной «Синей блузы» и редактором местного журнала «Новая Вишера». Писал оратории, скетчи.
Через год Южанин вернулся в Москву, жил в Мытищах, в тридцатые годы работал на радио.
Синеблузное движение медленно сошло на нет: живые газеты, агитбригады, культбригады, художественная самодеятельность…
«Синяя блуза» была искусством нашего поколения. Ее марши напевали по всей стране.
Сейчас в музее, в Доме художественной самодеятельности, под стеклом хранится синяя блуза с эмалированным значком «Синеблузника».
В музей приходит и Южанин. Он постарел, поседел. Он был раздавлен лагерем. Никогда не оправился после этой катастрофы. Еще бы – ведь потом был тридцать седьмой год, была война…
Спрос на художественную литературу рос. Создано было новое акционерное общество, огромное издательство «Земля и фабрика»[77]. С маркой «ЗИФ» выходили книги русские и переводные. Альманахи «Недра». Журнал «30 дней», переданный «ЗИФу» «Гудком»[78], вскоре занял свое особое место среди других журналов, энергично привлекая талантливую молодежь. Именно в «30 днях» начали печататься Ильф и Петров. После большого перерыва начал выступать там с очерками Михаил Булгаков. Лет пять после «Роковых яиц» он жил рассказиками для «Медицинского работника» – профсоюзного «тонкого» журнала. Булгаков, врач по образованию, почти для каждого номера ежемесячника давал очерк или рассказ вроде «Случаев из практики».
Во главе издательства «Земля и фабрика» был поставлен человек очень большого организационного опыта, крупный русский поэт-акмеист Владимир Нарбут[79]. Нарбут был редактором «30 дней», «Всемирного следопыта». Заведующим редакцией «30 дней» был работник «Синего журнала» Регинин[80]. Заведующим редакцией тогда назывались нынешние ответственные секретари.
Нарбут имел свое место в литературе. Сборник «Аллилуйя» – не исключишь из русской поэзии XX века.
Кроме «Аллилуйи» Нарбут выпустил после революции несколько сборников стихов – в Харькове, в Одессе.
После Октябрьской революции оказалось, что Нарбут – член партии большевиков. Он воевал всю Гражданскую, потерял на войне левую руку.
Чтобы кровь текла, а не стихи
С Нарбута отрубленной руки…
Это Асеев двадцатых годов («Мы – мещане, стоит ли стараться»…)
Кончилась Гражданская война, и Нарбут возглавил второе по величине издательство в СССР. Размах у него был большой, прибыли издательства – огромны, замыслы – велики.
Внезапно он был исключен из партии и снят с работы.
Постановление ЦКК по его делу было опубликовано в газетах. Оказывается, будучи захвачен белыми в Ростове и находясь в контрразведке, Нарбут позволил себе дать показания, «порочащие его как члена партии». Более того: когда факты стали известны – продолжал все отрицать. Упорство усугубляет вину.
Нарбут был сослан в Нарым, кажется, и года через два вернулся.
В начале тридцатых годов он занимался вместе с Зенкевичем[81] пропагандой «научной поэзии». Тогда я и познакомился с Нарбутом на каком-то собрании.
Писатель Дмитрий Сверчков[82], который весьма активно Нарбуту помогал, был тогда членом Верхсуда. В 1937 году погибли оба: и Нарбут, и Сверчков. Нарбут был на Колыме, там, кажется, и умер.
Но имени его не исключить ни из истории русской поэзии, ни из организационных великанских дел двадцатых годов.
После ухода Нарбута издательство «ЗИФ» быстро захирело, сошло на нет.
Имя Пильняка[83] было самым крупным писательским именем двадцатых годов. «Серапионовы братья»[84] в Ленинграде – Федин, Каверин, Никитин, Зощенко, Всеволод Иванов, Тихонов – приглядывались к революции. Группа распалась после смерти Льва Лунца, и бывшие «серапионы» еще не определили своего отношения к революции. В Москве же Пильняк уже выступил с «Голым годом», с фейерверком рассказов и повестей. Писал Пильняк много. Книги путевых очерков, романы выходили один за другим. Чуть не в каждом номере «Нового мира», например, еще в 1928 году был новый рассказ Пильняка.
Своим учеником Пильняк называл Петра Павленко[85], подписывал вместе с ним несколько первых (для Павленко) рассказов: «Трего тримунтан», «Speranza». Рассказы были очень хороши, по-пильняковски увлекающи, смутны. Но когда Павленко изготовил свой первый самостоятельный роман «Баррикады», с первых страниц были видно, что это – совсем не Пильняк. Роман хвалили, но очень сдержанно. Следующий роман «На востоке» был откровенно плох. Учеба у Пильняка не помогла Павленко.
Пильняк был плохой оратор, редко выступал, много писал, ездил.
Когда Андрей Белый умер, некролог в «Известиях» был подписан Пильняком, Пастернаком и… Санниковым[86].
«Мы считаем себя его учениками». Фраза была понятной в устах Пильняка, Пастернака, но Санников?
Пильняк много ездил. В комнате у него на всю стену был натянут шелковый ковер с изображением дракона. Пильняк привез из Японии. Была написана книга «Камни и корни». Еще раньше – толстый том «О'кэй» о путешествии в Америку.
Недавно где-то я усмотрел статью об Ильфе и Петрове, в которой заявлялось, что путешествие Ильфа и Петрова в Америку было «первым путешествием советских писателей за рубеж».
Но Пильняк и в Европу, и в Америку уже ездил и не один раз.
Маяковский ездил в Америку и Мексику. Эренбург жил за границей постоянно, романы о загранице писал.
Но в путешествии Ильфа и Петрова был особый смысл.
Дело в том, что тогдашняя Америка ошеломляла всех, кто ее видел. Пильняковский «О'кэй» – лучший тому пример. У нас была переведена книга знаменитого немецкого журналиста: «Эгон Эрвин Киш[87] имеет честь представить вам американский рай». Это было вроде «О'кэй», но менее рекламно.
Послали сатириков, чтобы развенчать Америку, но «Одноэтажная Америка» ошеломила и их.
Пильняк, идя от знаменитых ритмов «Петербурга» Белого, искал новых путей для новой прозы. Он успел найти мало – он умер в 1937 году, почти за десять лет до этого как бы выключенный из литературы. Но в двадцатые годы это был самый крупный наш писатель.
«Попутчик», как говорили тогда.
По молодости лет мы часто не знали – кто попутчик, а кто нет. Например, Всеволод Иванов[88] ходил в брюках «гольф», в каких-то узорных шерстяных носках – явный попутчик. Да еще в круглых роговых очках. Читая разносные статьи по поводу «Тайное тайных» и вспоминая брюки «гольф», мы понимали, как опасно быть «серапионом».
О чем он говорил в тот давний вечер в Политехническом?
О трудности писательского пути, о том, что он, Иванов, в юности переписал от руки «Войну и мир» – хотелось понять, ощутить, как пишутся такие строки. Я понимал это. А на другой день я увидел его около Смоленского рынка. По всему Смоленскому бульвару тогда тянулся Смоленский рынок – «толкучка», уступавшая первое место только Сухаревке.
Иванов стоял, внимательно глазея на проезжающего извозчика. Лошадь задрала хвост, и дымящийся навоз падал на дорогу. Взгляд Иванова был так пристален и сосредоточен на этом зрелище, что приятель мой сказал: