В стране происходили большие перемены - переход от военного коммунизма к новой экономической политике, к так называемому нэпу. Это была величайшая сенсация: большевики разрешили частный капитал. Не скрою, в то время я абсолютно не задумывался над политическим смыслом нэпа, не имел даже и понятия о том, что новой политикой решались огромные исторические вопросы. В моем представлении весь нэп, повторяю, заключался в одном: разрешена вольная торговля и частный капитал.
Газет я не читал. Сестре мрачно объявлял, что жить не хочется, и предпочитал валяться, показывая всем своим видом, что я отслужил, никому не нужен. Еще бы, ведь мне выдают паек инвалида. Прощай, кипучая жизнь! Прощай, старый друг мотоциклетка! Признаться, втайне я все-таки подумывал иначе. Во всяком случае, когда в трудную минуту Маша робко предложила продать мою мотоциклетку, я пробурчал, что оставляю ее как память.
Маша жалеет меня, считает, что я брошен друзьями. Верно, Ладошников давно не появлялся, очевидно, занят испытаниями своего нового самолета "Лад-2". Ганьшин засел за научный труд, за диссертацию. А Федя влюбился в свой завод и поостыл к человеку, который предался мрачной философии. Да, Бережков, ты позабыт! То обстоятельство, что друзья отступились не сразу, что на меня истрачено немало времени и ораторского пыла, конечно, не принимается в расчет. Да и вообще меня уже ничто не вернет к жизни. Разве что сверкнет какая-либо изумительная мысль, потрясающая выдумка, которой я удивлю всех. В глубине души я убежден, что это обязательно случится, но вслух не признаюсь.
Вот и сейчас, глядя на меня, Маша вздыхает. Ей некогда заниматься разговорами, она приводит в порядок мою комнату, подметает пол, тщательно обтирает тряпкой медведя, коршуна и другие фигурки, вырезанные из дерева руками Станислава. Еще года не прошло, как ее муж погиб под Перекопом, а я самым бессовестным образом терзаю ее.
Наконец, опустив руки, Маша поворачивается ко мне:
- Может быть, сходишь опять к Августу Ивановичу?
- Зачем?
Я уже наведывался к Шелесту, бывшему нашему батьке по "Компасу", нашему председателю, спортсмену и умнице, участнику всех наших пробегов, профессору двигателей внутреннего сгорания в Московском Высшем техническом училище. Теперь Август Иванович задумал создать при училище научно-испытательную станцию авиационных двигателей и ожидает утверждения проекта и сметы этой станции. Он мне сказал: "Охотно приглашу вас работать. Только теперь уже не времена "Компаса". Засажу вас за книги, за теорию. Будете исследовать моторы по моим заданиям". Я осторожно спросил: "А что, если я сам что-нибудь выдумаю?" Шелест весело ответил: "Не торопитесь... Давайте-ка сперва изучим, что выдумали до нас с вами другие. А затем... Поверьте, Бережков, у вас будет множество случаев показать свои возможности". Таков был тон этой беседы. Не скрою, перспектива поработать у Шелеста одновременно прельщала и отпугивала меня. Трудиться по его заданиям? Конечно, неплохо пройти такую школу... Но не подчинит ли он меня себе, своей творческой личности? Не стану ли я незаметным винтиком на службе у него? В мыслях снова и снова всплывало полюбившееся мне выражение: "Конструктор должен быть свободным". Каков же к этому путь?
Маша опять пытается как-то меня утешить, что-нибудь посоветовать. Она уговаривает меня зайти сегодня в совнархоз.
- Посмотришь нашу выставку. Увидишь, что делается на заводах. Некоторые еще ничего не выпускают, но везде уже есть инициативные группы инженеров и рабочих... Вот бы и тебе... Выбирай что хочешь. Тебя везде возьмут. Ведь ты такой талантливый...
- Кому я теперь нужен?
- Как кому? Везде! На любой службе...
- Службе?
Скорбно глядя в потолок, я натягиваю одеяло повыше. Нет, не влечет меня служба. Служить - значит кому-то подчиняться. В свое время я совместительствовал, носился по Москве, затем целиком отдался "Компасу", даже поселился чуть ли не на полгода в мастерских "Компаса" и при этом всегда чувствовал себя свободным, поступающим согласно своей воле, своей страсти. Это была, как мне мазалось, не служба, а игра всех моих жизненных сил. И сейчас, постанывая, валяясь, вызывая сострадание своей любящей сестрицы, я ощущаю: черт возьми, сколько во мне их, этих жизненных сил, энергии, желания и готовности совершить что-то необыкновенное. Вот вскочить бы и... И что? Куда? Не знаю... Я снова брюзжу:
- Ну, что ты смыслишь? Ты, может быть, считаешь, что служба человечеству это и есть служба в учреждении? Нет, моя милая, изобретатель - это художник, вольный художник. Как ты думаешь, Репин, Серов ходили на службу? За канцелярским столом они создавали свои полотна?
Маша не знает, как ответить, как заикнуться, что она уже опаздывает в свой совнархоз.
- Что у нас на завтрак? - мрачно интересуюсь я.
- Ржаная каша.
- Опять?!
Машенька приносит из кухни тарелку горячей каши, сваренной из зерен ржи. Эту немолотую рожь мы оба получали в качестве пайка.
Подношу ложку ко рту, разжевываю разбухшие, распаренные зерна, выплевываю шелуху. Невкусно.
- Эх, хорошо бы, Маша, эту рожь смолоть...
- Негде, - говорит сестра.
- Как негде? Неужели во всей Москве нет мельницы? Напекла бы ты коржиков, оладий...
- Сама была бы рада угостить тебя... Но в Москве нигде нельзя смолоть. Не берут у частных граждан.
- А что же другие делают с этим зерном?
- Тоже варят. Завтракай, Алеша, и вставай.
Чмокнув меня, сестра вышла из комнаты.
А я в самом мрачном настроении продолжал лежать, поглядывая на остывающую кашу.
3
И вдруг звонок... Прислушиваюсь. В передней Маша кому-то отворяет дверь, с кем-то говорит. Узнаю глуховатый, буркающий, всегда будто сердитый голос Ладошникова. Вспомнил все-таки!
- Чего там? - доносится знакомое буркание. - Чего там раздеваться?
Моментально вскакиваю, натягиваю штаны. Поглядываю на измятую, раскрытую постель, пытаюсь наскоро привести ее в порядок.
Потом спешу в коридор. Там, в сумраке, словно заблестело солнце. Это Ладошников держит в руках охапку золотистой осенней листвы. Я здороваюсь, влеку гостя к себе. Но он упирается, смущенно поворачивается к Маше, протягивая ей листья.
- Везде теперь суют это добро, - как бы оправдывается он. - Не отстают, пока не купишь.
Маша благодарит, принимает букет.
- Простите, я вас оставлю, - говорит она. - Пора на работу. Ухожу.
- Ну и хорошо, - бурчит Ладошников.
Это звучит невпопад, Маша улыбается, но Ладошников упрямо повторяет:
- Хорошо... А это, - он показывает на листья, - извольте-ка нарисовать. Потом преподнесете своему ученику.
Было время, когда Ладошников упросил Машу позаниматься с ним. Он провозгласил, что каждый конструктор обязан уметь не только чертить, но и рисовать. Эти уроки сдружили их. Когда Маша овдовела, Ладошников как бы ненароком придумывал всевозможные темы для ее рисунков. Он был убежден, что, когда человеку плохо, его лечит дело, увлечение делом.
Маша благодарит за букет, прощается, она не может задерживаться больше ни минуты.
Мы с Ладошниковым входим в комнату. Его глаза скрыты под нависшими бровями. Кажется, будто Ладошников ни на что не обращает внимания, ничего вокруг не видит, но на самом деле - и я это отлично знаю - он примечает все. Конечно, он разглядел и неприбранную постель, и мою небритую физиономию. Чего доброго, еще расхохочется, посмеется надо мной. Но он молчит. Вроде и сам невесел.
Мой гость садится к столу, садится в том самом виде, как вошел с улицы, - в большой суконной кепке, в кожаной куртке. Он носит эту куртку чуть ли не во все времена года, мне все знакомо в ней - выцветшие, потрепанные обшлага, и протертые почти добела локти, и даже большое масляное пятно у левого борта. Знакомы и запахи грушевой эссенции, столярного клея, эфира, которые принес с собой Ладошников.
- Возишься с ацетоном? - не без зависти спрашиваю я.
Ацетон, растворитель целлулоида, входит в состав авиационных лаков, и не случайно от рабочей куртки конструктора самолетов исходит этот эфирный сладковатый запах. Однако Ладошников в ответ угрюмо машет рукой. Странно... Что с ним?