Мятежники, наверное, уже перенесли на нас прицел пулеметов, застрочили по нашей колонне. В шуме мотора нельзя было расслышать ни одного иного звука, но глаз схватывал, как в лужах вскипали кое-где пунктиры пузырьков и маленьких столбиков воды. Этим на ничтожный миг было отвлечено мое внимание, и когда я снова посмотрел вперед, то не увидел саней Мельникова. Лишь поверхность небольшого озерца была еще взбаламучена. Где же он? Подо льдом? Но размышлять об этом некогда. Сейчас уже я веду колонну. Слегка отвернул в сторону, полынья осталась сбоку.
- Дай им, Федя! Бей!
В пылу атаки я тоже приподнялся за рулем и стал кричать, как только что кричал наш командир. Еще немного, еще чуть поближе к крепости - и пора осторожно, очень осторожно, помня советы и статью Жуковского, заложить вираж. Я покосился в зеркало, укрепленное перед водительским местом, позволяющее видеть, что делается сзади. Да, летят, расстилаются в небе язычки красных знамен. Их не так много, всего восемь или девять, но мы уже прорвались сквозь завесу орудийного огня. А вот и она, наша пехота, вот, наконец, когда я ее увидел, наступающую, бегущую вперед цепь бойцов в белых халатах с черными, очень тонкими полосками винтовок.
А где же Ладошников? Я ищу в зеркале идущие за мною сани... Неужели же?.. Нет, вот он... Успеваю разглядеть яростное вдохновенное лицо моего друга, который ночью молча обнял меня. Однако внимание, внимание, Бережков! Какие-то орудия бьют уже сюда. Сбоку впереди блеснула искра, взметнулись пламя и вода. Сани качнуло волной воздуха. Что ж, стреляйте, стреляйте, недолго вам осталось жить, пехота сейчас добежит! А мы... Через минуту мы уже пронесемся, выйдем из обстрела. Я опять чуть повернул руль, описывая дугу на льду. Еще одна искра... И ничего больше не помню.
Очнулся я лишь на другой день в госпитале.
31
Очнулся и сразу же спросил у палатной няни, наклонившейся ко мне:
- Няня, Кронштадт взят?
- Взят, голубок, взят...
На соседней койке сидел Федя с забинтованной головой. Мне захотелось привстать, крикнуть: "Феденька, ура!" - но я едва смог пошевелиться. При каждой попытке повернуться, сдвинуться я ощущал дикую боль в ноге. Она была распухшей, огромной, неподвижной, как бревно. В душе уживались два чувства: с одной стороны, радость победы, а с другой - тревога. Что с моей ногой? Неужели для меня, участника всех пробегов, чемпиона аэросаней и мотоциклетки, конструктора, который, бывало, сам отливал и точил детали для своего мотора, сам в поте лица запускал, заводил его, - неужели для меня все кончено?
Я потребовал доктора, сестру. Мрачно выслушал их неопределенные, успокоительные уверения. Потом кое-как повернулся и уперся взглядом в белую больничную стену.
Таким меня и застал Ладошников. Его, высоченного дядю в грубых солдатских сапогах, нарядили в кургузый, тесный в плечах белый госпитальный халат. Мы с Федей не могли сдержать улыбок. Даже я на время отложил мрачный разговор. Ладошников был возбужден. Он сразу принялся рассказывать о том, как, став ведущим, провел колонну через полосу обстрела, как благополучно вернулся со всеми уцелевшими санями в Ораниенбаум. За нахлынувшими грустными мыслями о Мельникове и других павших товарищах пришли думы о будущем.
- Как вы, Михаил Михайлович? - спросил я. - Какие у вас планы? Когда собираетесь домой?
- Изволь-ка бросить это "вы", - сказал Ладошников. - Мы с тобой теперь однополчане. И на льду ты меня на "вы" не величал.
- Ладно... Когда же ты в Москву?
- Ну то-то же... Наверное, завтра вечером... Отвоевались...
В стенах госпиталя его голос гудел, казался зычным. В тот день мы еще не ведали того, о чем уже знала Москва, - не ведали, что умер наш учитель, наш Жуковский.
...Три месяца пришлось мне провести в постели. Хорошо, что по соседству некоторое время лежал Федя. О чем только мы тогда с ним не болтали, каких только великих изобретений не совершали! Во всяком случае, мы там придумали автомобиль совершенно нового типа, без коробки скоростей и с удивительным мотором, действующим без карбюратора.
Моя сестрица, примчавшаяся в Петроград, сумела раздобыть нам рулон ватмана, необходимого для наших чертежей.
Потом Федю выписали, а меня перевели в один из госпиталей Москвы. Мне уже было известно, что врачи не всесильны: с моей ногой не могут ничего больше поделать. Помню, солнечным июньским утром я подъезжал к Москве, вглядывался в ее окраины, в неотчетливые, далекие очертания города. Что же впереди? Что мне предстоит? Нет, никто не даст ответа. На душе было и радостно и смутно.
Уф, друзья, разрешите сделать на этом передышку.
ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ
Без компаса
1
На потолок комнаты, где мы всю ночь слушали рассказы Бережкова, легла полоска солнца. Это напомнило солнечный луч из его рассказа о штурме Кронштадта, луч, что коснулся кончиков мачт, как предвестник победы.
Было около четырех часов утра. Выпив чашку горячего черного кофе, Бережков привалился к подушкам дивана и отдыхал, полузакрыв глаза. Теперь было заметно, как он утомлен. На щеках проступил нервный румянец, обычно не свойственный Бережкову, краснота тронула и веки.
Не буду передавать негромкие разговоры, которые происходили в комнате. Гости как будто стали расходиться. Первым ушел Недоля. Он уезжал на завод, в конструкторское бюро Бережкова, где дежурила и, конечно, тоже не спала всю ночь молодежь, ожидая вестей о полете. Я понял, что и мне пора уходить, тем более что рука, державшая столько часов карандаш, почти онемела и уже отказывалась служить. Собрав свои тетрадки, всю драгоценную добычу этой ночи, я откланялся всем и, стараясь не всполошить Бережкова, направился к двери.
Однако уйти не пришлось. Бережков вскинул веки и тотчас энергично подался вперед, оттолкнувшись от подушек.
- Куда? - воскликнул он.
Его взгляд упал на портрет Жуковского, висевший напротив. В оживившихся маленьких зеленоватых глазах мелькнули искорки, и Бережков крикнул:
- Э, дети, я вижу, вы совершенно не умеете работать!
Он встал, потянулся, поддернул рукава рубашки и объявил:
- За дело! Писать так писать! Сейчас, друзья, я у всех вас разгоню дремоту! Следует новая глава из жизни вашего покорного слуги, грандиознейшая эпопея под названием "Вольный художник". Или нет, назовем-ка ее так: "Без компаса".
Не дожидаясь, пока я снова пристроюсь к столу и разложу бумагу, он уже с вдохновением, с огоньком, будто и не было бессонной ночи, стал продолжать свою повесть. Пожалуй, лишь в ту минуту я понял, какой заряд энергии таится в нем, моем Бережкове, с каким напором, должно быть, он ведет дело в своем конструкторском бюро. Я забыл, что рука онемела, и скорей сел записывать. Снова заходил мой карандаш.
2
- С вашего разрешения, - начал Бережков, - мы поднимем занавес в один осенний день тысяча девятьсот, двадцать первого года.
Вообразите пасмурное утро, холодноватую комнату, где обитает ваш покорный слуга, его самого, не желающего вылезать из-под одеяла, и, наконец, неутомимую Марию Николаевну, которая, перед тем как уйти на службу, должна позаботиться о приунывшем братце, приготовить ему завтрак, поговорить с ним, пролить бальзам на его истерзанную душу. Машенька в то время работала штатным художником в Губсовнархозе, или, говоря по-русски, в Губернском совете народного хозяйства, - рисовала всяческие диаграммы, писала лозунги, клеила фотомонтажи и особенно прославилась как художник оформитель выставок. Ни одна большая выставка в Москве, например, к съездам Советов или профсоюзов, не обходилась без ее участия.
Итак, преданная своему брату, добрая, любящая Маша подходит к кровати:
- Алеша, вставай...
- Зачем?
Маша всегда теряется после такого вопроса. Действительно, не может же она в продолжение трех месяцев ежедневно повторять одно и то же: "Затем, чтобы взяться за дело!" Об этом в госпитале мне говорил и Ладошников: "Найди себе дело по сердцу". А я не нашел. Мог бы после госпиталя поехать в Вятку, куда, поближе к северу, перевели производство аэросаней, однако отбыть из Москвы я не пожелал. Остальные мои совместительства, мои службы тоже лопнули.