Литмир - Электронная Библиотека

Дорога, тающая у линии горизонта… Идя по ней, я разучился смотреть по сторонам, сказал он себе. Умерла мать – а я почти не заметил этого. Бледная Эля ушла к прапорщику Гомону – но мне некогда было скорбить об утрате. Я слишком был занят на этой дороге, уходящей за горизонт. Я только и делал, что терял – но ни о чем не жалею и ничего не прошу. Кроме одного – веры. Веры! Той самой веры, без которой я не могу и на сантиметр продвинуться вперед. Веры, которая оправдывала все – и которой я сейчас лишен. Веры, без которой дорога, уходящая за горизонт, обратилась в петлю, и петля эта давит все сильнее, лишая меня всякой возможности дышать. Все, что нужно мне – это вера…

…и тишина! Элементарная тишина! Невообразимый музыкально-праздничный грохот стоял за стеной – в ярости Затонский вскочил на ноги. Сволочи! Проклятые бездельники! Не работают сами и другим не дают! Сейчас он пойдет и выскажет все, что о них думает – всклокоченно-черный, сверкающий зло белками, математик действительно был грозен. Нет, все-таки имелись у них в семье кавказские корни!

Дверь открыла Эля – безбожно красивая, как влюбленная Клеопатра в лучшие свои годы.

– Вот молодец, – сказала, улыбаясь, она. – Значит, не забыл еще, когда я родилась? Ты проходи-проходи – погуляешь с нами немного. А то все работаешь, работаешь – надо же и отдыхать когда-нибудь. Как продвигается?

И минуту спустя Затонский уже сидел за столом, между сержантом-разведчиком, таким же массивным, как и Гомон, воином, и крашеной в три сумасшедших цвета рыхлой бабенкой, Элиной коллегой из Фонда Социальной Защиты – сидел, поглядывая то и дело на королевствующую во главе Элю и решая ребром восставшую перед ним задачу.

Не может этого быть. Это оттого, что он выпил – вот и лезет в голову всякая блажь. Он не пил целый год, а теперь выпил – и Эля, надо отдать ей должное, на диво сегодня хороша. Ну ладно, ладно, пусть хороша – но разве связано это хоть малым самым образом с тем, что происходит с ним в последнее время? Не может этого быть. Или все-таки может? Неужели все дело в том, что в свое время он прозевал бледную Элю, не сберег, отдал ее без боя диверсанту Гомону – чтобы расплачиваться теперь безверием и утратой пути? Что, если так и есть?

…Гомон, между тем, громоздясь над столом, демонстрировал шашку в богатых ножнах, привезенную из последней командировки.

– Не дамаск, нет – обычная гомогенная сталь, – объяснял, застенчиво улыбаясь, он. – Но закалка отличная, и отточена – волос рубит. Мы в одном доме целую коллекцию взяли. Обратите внимание на изгиб клинка…

Затонский уже выбрался из-за стола и шел к диверсанту. Лоб математика по-прежнему был нахмурен, он то и дело морщился, будто от кратких приступов боли, да так оно и было – тот, маленький, настырный и злой, снова долбил его в самое темя острым, блестящим стальным клевцом и, ударяя, посмеивался и приговаривал: «Прозевал, прозевал, прозевал….»

Гомон, хлопнув дважды ресницами, выблеснув дружелюбно кипенно-белым, вложил в протянутые руки оружие. Затонский потащил из ножен зеркальный клинок, отсвет упал на сосредоточенный лик его.

– Хорошая какая сабелька, – пробормотал раздумчиво он, все с тем же лицом человека, решающего сложнейшую, захватившую его целиком задачу.

– Это шашка, – еще раз улыбнувшись, вежливо поправил Гомон.

– Шашка так шашка, – согласился Затонский охотно. И, неожиданно и страшно даже для себя, взметнул клинок над головой, зажмурился и, теряя сознание, рубанул что есть силы по месту, где должен был находиться Гомон…

* * *

– …и никакой милиции! Пустяк, царапина – хотя, честно сказать, могло быть и хуже. Кто же мог ожидать…

Затылок ныл нестерпимо – видимо, падая, он основательно приложился им к полу. Открыв глаза, Затонский видел три матовых плафона, а рядом – топорную физиономию Гомона. Живого и почти невредимого Гомона – осмотрев диверсанта детальнее, Затонский обнаружил, что кисть левой руки белеет свежим бинтом. Сам математик лежал на полу, с двух сторон его крепко держали за руки – сидевший рядом с ним за столом сержант и еще один из диверсионного племени.

Стоило ему проявить признаки жизни – тут же все и всяческие звуки смолкли, даже Гомон прервал неторопливую свою речь.

– Отпустите, – сказал Затонский хрипло. Гомон кивнул головой – державшие ученого разведклещи разжались. Ощупывая терзаемый болью затылок, математик поднялся кое-как на ноги. Тишина была упоительная – как ночью в морге в мертвый сезон.

Все встало на свои места. В две или три минуты, что он был без сознания, непостижимая химическая реакция произошла в мозгу, и все виделось теперь в истинном свете. Это, впрочем, легко проверить. Гомон, встретив взгляд его, увел в сторону мерзло-голубые, девичьи свои глаза. Сослуживцы диверсанта с нескрываемой смотрят злобой: так, кажется, и разобрали бы на части, разделали ученую тушку! Трехцветная коллега с ужасом глядит и непониманием, а Эля – прекрасна брызжущей из глаз новорожденной ненавистью. Все правильно – так и должно быть. Он, Затонский, глубоко заблуждался, полагая, что причина в ней, Эле. Все проще, или сложнее, но Эля – бледная, как раньше, или налитая соками жизни, как сейчас – совершенно здесь не при чем.

Он только что это понял. Год мучился и блуждал впотьмах – а понял только сейчас. Год, оказывается, он обманывал себя, цепляясь с отчаянным упорством за то, что принадлежало ему когда-то – потому и дошел до такого состояния. А все, оказывается, просто. Нельзя служить двум богам. Дорога не терпит компромиссов. Хочешь идти по ней – откажись от всего. Забудь о том, что имел когда-то. По дороге этой ходят налегке – а то ведь можно и не добраться – и лишь в одиночку. Потому-то они сейчас вместе – злобой объединенные, ненавистью, презрением, непониманием, чем угодно, а он – один. Так и надо. Так и должно быть. Любовь, признание, деньги и цветы – все там, за горизонтом. Но дорогу эту ты должен пройти один – вот и весь секрет. А все остальное, включая утраченную Элю – выдумка, нервы, блажь.

В полнейшей тишине Затонский повернулся и пошел из комнаты прочь – никто не шелохнулся и не произнес ни единого слова. Дома он сразу лег в постель – чтобы вздремнуть час-другой и приступить к вычислениям. Затылок ныл нестерпимо, но мозг работал отлаженно, точно, ясно, как не бывало уже давно. Затонский прикрыл глаза – и улыбнулся. Не было ее, удушающей петли, дорога ровной линией уходила вдаль и таяла у линии горизонта – та самая дорога, которую он должен пройти один.

Белый пух нашей Ядвиги

Всю жизнь, сколько мы ее помнили – Ядвига мела.

Шаркала и шаркала неспешно метлой; осенью сгребала и жгла за ржавыми гаражами бурые, едким дымком исходящие листья; зимой, вооружившись совковой лопатой или скребком, она убирала снег. Железо скрежетало о мерзлый асфальт, взвизгивало и рычало, царапало нам нервы и слух – потому, может быть, мы досадовали порой на дворничиху Ядвигу.

В минуту отдыха Ядвига, устроившись на желтой скамье, потягивала дешевое винцо из плоской импортной фляжки, подаренной непутевым сыном Николаем. Для того, чтобы опьянеть, в ее возрасте требовалось не так уж много, да она, казалось нам, и родилась такой – слегка уже навеселе.

Подвыпив, Ядвига пела – каждый раз одну и ту же, выученную нами давно наизусть песню о черном вороне, какой, невзирая на просьбы дворничихи, с редкостным упорством вился и вился над ее головой.

– Думаете, всю жизнь Ядвига старухой была? – говаривала, обращаясь к нам, дворничиха. – Нет деточки, раньше все не так у Ядвиги было! Раньше Ядвига красавицей была – и какой красавицей! В хоре пела, в сарафане да кокошнике, перед Сталиным самим один раз выступала, в Кремлевском Дворце Съездов – в пятьдесят первом, как сейчас помню, году. Не-е-т, деточки, Ядвига – другие знала времена, другие пела песни!

А мы, дети девяносто шестого дома – недоверчиво улыбались. Да – по тому, как кружил в ее исполнении ворон, можно было сказать наверняка: когда-то она действительно умела петь, и очень, должно быть, неплохо – но теперь растрескавшийся от старости, потускневший от времени голос ее не вызывал особых симпатий.

11
{"b":"535201","o":1}