Если в тебя кто-то влюбится, по-настоящему, для него ты будешь единственной. С ним ты будешь. В этом – освобождение из кружения зазеркалья. И пока он рядом, не умрёшь, не исчезнешь, дробясь в отражениях.
Над головами кружится-кружится тополиный снег… Чтоб отменить снеготаяние, нужно в случайном искать неслучайное. И себя в нём найти, уберечь своё время.
§ (начало)
Преодоление времени – причина всех книг. Мечта любого искусства. Герои произведений навсегда останутся рядом. Воплощённым в камне, музыке, слове… воспоминанием.
– А кто достоин быть героем романа? – часто спрашивали меня.
Не знаю, историю жизни меняет память. Поезда мчат нас в разные стороны, за спиной разрушаются города. Люди текут по платформам навстречу, как реки, – и обтекают меня; волны бьются в платформы, притворяются поездами…
Настоящее создаёт историю, текучее и переменчивое, неуловимое мгновение, иного нет, не существует. День, когда пишу тебе эти слова – единственная точка обзора как будущего, так и прошлого. И будет другой день и другие слова… до бесконечности. Сейчас мне страшно подумать, что случится после романа. Я живу на этих страницах.
На Тверском бульваре есть маленький памятник: каменные птицы с тоской смотрят на парящих на недосягаемой высоте. Неисписанные страницы – мои белые облака.
Впрочем, писатель и не историк, роман – это территория возможного, исследование пределов человеческих способностей. Правдоподобность21 ускользающей от понимания реальности. Впечатление.
Не верю романам, написанным не от лица романиста. Жить и писать можно как угодно, но искренне. А писатель, даже самый гениальный, не умеет читать чужие мысли, проникать сквозь стены в жизнь посторонних. Герои, придуманные и настоящие, – его отражения. Роман – автопортрет через зеркало. В далёкие времена художники так и писали, не из тщеславия – из нищеты, модели не по карману. А у меня есть ты.
– Так в чём же сила героя? – хочу спросить у тебя.
****
Чья-то жизнь – кухонный анекдот, а кто-то – шеф-повар на кухне Истории. Имена героев записывают в толстых серьёзных книгах и забывают, анекдотам не верят, но с удовольствием слушают и пересказывают.
Человек лежит в луже крови на лестнице в метро. Тоже куда-то спешил и не успевал, был не там и не с теми, тратил на что-то жизнь… Вдруг споткнулся – и навзничь: небо на потолке нарисовано, глаза человека остекленели.
Знаешь признак москвичизма? Ахает толпа понаехавших, а они идут мимо. Отравленные мегаполисом. Скученность-ссученность, все трутся друг о друга, истираются и стираются. В этом городе тысячи лестниц, но никто не задумывался о своей последней ступеньке. Здесь все – лишние: не вмешиваются и не мешают.
И мы с тобой пойдём мимо. Ведь это конец истории. А роман начинают словами: «Однажды весною, в час небываложаркого заката, в Москве, на Патриарших прудах…» или хотя бы «Всё началось с…».
Вообрази: кафе, отрешённый взгляд, а за окнами – старая и новая Москва, звенят трамваи или конки, и кто-то непременно перебегает улицу на красный свет. За окнами стоит и проносится время.
Глупо писать философские эссе о природе времени, чтобы к нему прикоснуться, нужна история и герои, способные увлечь, увести за собой из кафе. Далеко-далеко. Нам часто снятся незнакомые города с улицами, восходящими к солнцу: на таких улицах крепко держатся за руки…
Время всё разрушает, оно и есть абсолютное зло, и оно, как дьявол, в деталях. Разбитая кофейная чашка, запах мимоз, следы сорок третьего размера на сыром песке, граффити на стене, номер телефона на салфетке, хриплый голос, клок собачьей шерсти на рукаве, цоканье каблучков по брусчатке, забытая на столике зажигалка… Описывая мелочи жизни без попытки что-то понять, объяснить, рискуешь заглянуть за кулисы времени и увидеть… что?
Между миром живых и миром умерших и нерождённых – зеркальные стёкла. Они наблюдают за нами, как мы за прохожими из кафе. Кто-то из них в тревоге забарабанит в окно, закричит: «Посторонись, трамвай!» или «Осторожно, ступеньки скользкие!». А мы увидим свои отражения и окружающих улиц. Смотрим в холодное тихое небо и не знаем, как там внутри, в зазеркалье, уютно. В камине горит огонь и, кажется, ждут нас. К которому часу? Тик-так механическое вместо ответа.
В детских спектаклях меня учили играть абстрактные роли: Весны, Зла, Ночи, Счастья. А как сыграть Вечность? И кто смог бы раскрыть её тайну на сцене? Любой, но не каждый. Человек – единственное существо, готовое умереть за идею, точно она живая: смеётся, любит, слушает дождь или джаз и пьёт горячий шоколад всё за тем же столиком в кафе. В три часа пополудни. Человек, не Василий паспорт-серия-номер. Homo fictus. Сложный собирательный персонаж из Василиев, Анн, Макаров, Андреев… и немного меня. Простота плоска, не хватает ей глубины эмоций и смысла.
Тогда расскажу тебе о театре, тем более что текст и так загромождён кафе и вокзалами, где мы почему-то встречаемся реже, чем прощаемся навсегда. В театре легко умирать. Смерть на сцене – облегчение для актёра. Можно уйти, вынуть ноги из тесных туфель, снять грим, коньячку глотнуть из горла и закурить прямо в гримёрной. А ничто наступает, когда гаснет свет и театр покидает последний зритель.
Детство я провела за кулисами. Мама – актриса, отец – режиссёр. Театр – главный в городе, не достать на премьеру билетов. Эпохи и страны проплывали перед глазами, как облака, герои пьес любили и умирали на сцене. Наверно, я уже знала тогда: все истории на земле написаны о любви и смерти.
В пятнадцать написала первую пьесу. Отец похвалил, но от спектакля наотрез отказался. Я наивной была, берегли от падений. Дочь для мужчины – женщина, которая не исполнилась, как мечта, идеал, сокровенный образ всех женщин.
Он жизнь положил на «Гамлета», владея английским на уровне intermediate. В шестьдесят лет его включили в число лучших переводчиков Шекспира и поставили на полку вечности рядом с Пастернаком. Отец был из тех, кто бьётся и добивается. А мама была живой. Не Офелия. Годами грела ему постель, по утрам, о словари на полу спотыкаясь, шла на кухню варить ему кофе. С тех пор ищу камень преткновения успеха. Почему одни побеждают, а другие обречены на провал, и ни вера, ни усилия им не помогут? И пишу о том, что у меня самой не сбылось.
Имя определяет судьбу. Тамара Юфа, создавшая Сольвейг из моей матери, подарила ей книгу Булгакова «Мастер и Маргарита». Мама всю жизнь ждала отца, а я ищу мастера. Так легенды и претворяются в жизнь, чужие мечты становятся нашей судьбой. Нельзя быть Риткой, нужно – Марго, иначе мастер в толпе не узнает. Единственной: во дворе, в школе, в институте кинематографии. Одинокой и неприкаянной. Мастер мой заблудился где-то в веках, в городах, в переулках-оборотнях.
Впервые встретила его в зеркале, когда на «Ленфильме» одобрили мой сценарий-экранизацию драмы Альбера Камю «Посторонний». Училась на сценариста в Санкт-Петербурге, как многие из Карелии. Все говорили: рыжим везёт. Но не мне. Питерские ветра не стали попутными, в этом высокомерном городе для всех я была посторонней.
– Удобно вам в кресле? – помню, поинтересовался режиссёр.
Кресло из мягкой кожи, просторное, как диван.
– Да, – отвечаю.
– Моё, – торжествующе улыбнулся. И попросил: – Посмотрите налево.
Слева потолок подпирал стеллаж, доверху забитый пожелтевшей бумагой.
Правду жизни пишут, подумала, по газетам.
– Это наши сценарии, – сказал он, – неснятые. И вряд ли когда-нибудь будут.
После из осени в осень падали жёлтые листья, я статьи сочиняла – в газеты, ящики письменного стола полонили и хоронили мои истории.
А потом явился художник, так, чей-то знакомый, выехали компанией друзей на пленэр. С Финского залива дул сильный ветер, песок со снежной крупой оседал на холсте, белила замёрзли. Пили водку, чтобы согреться. Руки у него были в масле. Я рюмку ему подносила и плакала. Он не выдержал то ли слёз, то ли ветра, снял недописанный холст с мольберта.