По иронии судьбы косвенным виновником катастрофы было Предприятие, а следовательно и он сам, Владислав Чупров, один из создателей «отрасли мирного атома» (возросшей, впрочем, на отходах «военной мысли»), однако же никогда не скрывавшей своего угрожающего лица. Они давно уже вели счёт катастрофам, подобным этой, «низшей категории» (какова насмешка!), ничем, в сущности, не разнящейся от той, которая однажды потрясла мир.
Осталась в «зоне» и его старая нянька Ксения Фролова, сводная сестра покойного деда, ходившая сначала за матерью, а потом и за ним самим, не имевшая собственной семьи, вероятно, по причине бедности, неграмотности и слишком рассудительного ума. Она была уже так стара, что и не помнила когда родилась, но точно знала – здесь, в Лаптевке (какое восхитительное название носит его родная деревня! – часто думал он, даже немного бравируя таким «родством», несмотря что сам-то появился на свет в семье городских интеллигентов). Деревня была на редкость живописна: стоя на высоком холме, окольцованном у подножья речной изумрудной лентой, она своим единственным рядом домов прислонялась к еловому бору и будто от его суровости сбегала к воде множеством троп и тропинок, и деревянных лесенок, увязающих в прибрежной поросли вётел и ольхи, чтобы невидимо пробившись через неё ступить на воду сороконожьими лапками стиральных мостков; и две другие – Почервина и Городёнка были столь же прекрасны, и было их даже трудно разделить одну с другой: несколько сот метров, их разъединявшие и всего лишь переводившие путника с холма на холм, не пропадали в запустении, а полнились баньками, амбарами, мастерскими и прочим хозяйственным строем, связующим три деревни, по сути дела, в одно большое село. Пожалуй что, не хватало им только церкви; ближайшая была у соседей, в трёх километрах, да и та обращена в руины. Когда они бывали тут зимой, на каникулах, то всякий раз ходили на лыжах полюбоваться величественным памятником равнодушному богу, теперь уж навсегда, верно, покинувшему их «малую родину». За дальностью дороги они редко приезжали сюда в летние поры, предпочитая снимать дачу поближе к городу, а теперь и вовсе обзавелись «участком» (отвратительное слово!), «шестисоткой», в болотистой глуши, где поставили – в соответствии с духом времени – некую стальную конструкцию военно-лагерного типа, снабжённую биркой, на которой означено её имя, время изготовления и «ящик» – изготовитель: «здание контейнерного типа столовая, 1956, п/я 918». Имея пять больших окон, этот ЗКТС был, впрочем, довольно уютен, а пристроенная позже терраса замаскировала отчасти его холодную душу.
Чупров не любил ни этот дом, ни участок («усадьбу», говорил он), ни те места: природа мстила за отвоёванные болота частыми засухами, фруктовые деревья отчего-то гибли в расцвете лет, а в дождливую пору всё утопало в грязи, потому что вода неохотно покидала глиняную тарелку, некогда вмещавшую гигантский торфяник. Ностальгия, эта старческая болезнь, возвращала памятью в другие места, а теперь вот привела сюда – будто извлекла из детской «корзины сказок» самую страшную, нарядила в прозаические одежды и пустила в мир.
Он постоял над водой, опираясь на шаткое перильце, отдохнул: первый – четырёхсотметровый – «этап» не то чтобы утомил его, но требовал некоторого анализа. Спина («тьфу-тьфу») по-прежнему «молчала», ноги слушались не так уж плохо, если принять во внимание, что рука успела отвыкнуть от постылой работы и сжимала рукоять палки с излишним напряжением; ладонь от этого набухла тяжестью, нечто вроде лёгкой судороги свело пальцы; впредь, он подумал, надо попробовать левую руку – неудобство окупится снятием перегрузки правой. Он посмотрел на часы: «график», составленный загодя, соблюдался, и даже с опережением.
Неширокая речка у крутого берега прятала дно под тёмной стремнинкой, зато от середины к отмели выносила его так близко, что были отчётливо видны песчаные барханчики, перемежаемые струйками тины. Движущаяся вода притягивала взгляд; теперь, когда открыли створы плотины внизу по течению, она вернулась в естественные берега, обнажила плёсы и будто помолодела. (Иногда покойник, подумал он, выглядит моложе в гробу, чем был при жизни.) Такой он и помнил реку, научившую его плавать и однажды перенесшую в потоке-объятии через пугающую глубину, осторожно приподняв невесомое тело не иначе как явленным добрым чудом. Чудеса – это всё, что случается с тобой впервые. Или повторяется, когда меньше всего ждёшь и совсем потерял надежду. Тогда время исчезает, рассеивается, как туман под лучами солнца, падает завеса обмана, утвердившего невозможность. Обманщик тот, кто сказал, что нельзя дважды войти в одну и ту же реку. Он просто не знал о круговороте воды. О круговороте времени. О круговороте жизни.
Здесь, на выходе из заражённой нуклеотидами «зоны» река становилась недоступной для человека: пользоваться её водой было опасно. На четыреста километров вниз по течению по берегам повтыкали щиты с запретительными надписями, сопровождёнными, по традиции, черепом и скрещенными костями. Пить, стирать, купаться, поливать огороды, накапливать воду в запрудах, – отныне на всё это на тысячу лет вперёд поставили чёрный крест. Один такой щит, уже основательно полинявший, торчал неподалёку от моста на двух металлических опорах, явно не рассчитанных на столь долгий срок: года через три-четыре стальные трубы изъест коррозия и ветер повалит их. Но к тому времени «водобоязнь» уже укоренится в душах и будет передаваться по наследству – от родителей к детям, – как фобия, происхождения которой никто не знает, но все принимают как должное, как норму. Не так ли, подумал он, обстоит дело с их «оборонным сознанием», десятки лет властвовавшим над умами отнюдь не примитивными и в итоге приведшим к позорному упадку? К вопиющему разрыву между инстинктом жизни и самовлюблённым нарциссическим разумом. К этой мёртвой воде под ногами. К заразе в его собственных гниющих костях. Разница между ним и этой рекой, подумал он, только в том, что она пострадала невинно, а он получил по заслугам и сполна.
Вероятно, лишь это мстительное чувство к самому себе, сродни удовлетворению, помогло сохранить ему твёрдость духа, преодолев однажды (когда вынесен был медицинский приговор-диагноз с «неблагоприятным прогнозом») ту парализующую душевную сумятицу, что называется кризисом.
Он снова двинулся вперёд, вдоль берега, оставляя слева дома отступающими в глубь другой поймы – по ручью (имени которого он не помнил), устьем раздвинувшему лесистый окоём. Перехватив палку в левую руку, он ощутил её сначала как неудобство, но вскоре тренированное тело освоило новый ритм, и он почувствовал даже прилив сил, как бывает всегда, если нагрузку берут на себя дотоле не работавшие мышечные группы. У леса остановился передохнуть и отметил время: на преодоление полутора километров ушло пятьдесят минут. Теперь он в точности вошёл в график. Замедление, решил он, обусловлено только тем, что некогда широкий, накатанный просёлок был за ненадобностью распахан, и «нейтральную полосу» вместо него пересекала узенькая стиральная дощечка-тропа, идти по которой было так же неудобно, как например шагать по шпалам: шаг упорно не хотел совпадать с «длиной волны», возбуждённой плугом.
Он раньше часто ловил себя на мысли, что немногое может сравниться по красоте с лесным просёлком, пробитым где-нибудь на просторах Средне-русской возвышенности. Но теперь, перед сумрачной зелёной воронкой, уводящей взгляд в глубину леса, испытал нечто похожее на разочарование: это перестало быть дорогой; тропа, еще различимая в поле, терялась тут в зарослях травы и кустарника, и если бы не тройка мощных, из одного корня растущих сосен на «сторожевом» пригорке, где мальчишкой он имел обыкновение отдыхать перед тем как углубиться в чащу, то и не разглядел бы, пожалуй, нынешнего «входа в зону». Может быть, только так и дано понять: очарование просёлочных дорог – в их «человечности». Та, по которой предстояло ему пройти, была, по всему, нехожена так давно, что и потеряла уж право называться дорогой, став обыкновенной, в лучшем случае, просекой – ничто ни с чем не связующей. Впрочем, его не так пугали заросли как поваленные деревья: он хорошо помнил послевоенные лесные завалы в Подмосковье – они были поистине непроходимы. Только прожорливые русские печи способны были извести за. короткий срок то несметное количество древесины. В сорок шестом леса уже были чисты и светлы, как будто выметены чьей-то заботливой рукой.