Тлемис счел нужным напомнить о ярмарочных ценах:
– Четыре лошади проданы, каждая – по сорок рублей. Но из всех лошадей эти четыре были самые лучшие.
– А этот человек – Галиб – по сколько дает?
– По тридцать пять…
Улпан долго думать не стала и торговаться не стала:
– Как там у вас полагается? – сказала она Тлемису. – По рукам, что ли, хлопнуть. Я согласна.
Перед уходом Глеб еще сказал:
– Мадам, за мной – самая лучшая чернобурка, какую я смогу найти, и парижские духи…
Тлемис перевел и объяснил – «мадам», так обращаются к знатной женщине.
Он вышел проводить Глеба, а Галиаскар и Галиулла поздравили ханум с удачной сделкой, пожелали ей успеха на ярмарке. Галиаскар пригласил ее на завтра к себе домой. Жена и дочь будут рады… Если ханум с ними пойдет в торговые ряды, никому из продавцов и торговцев в голову не придет ее обмануть… А кроме ярмарки, у него, у Галиаскара, есть своя лавка. Все товары на ее полках – для ханум, пусть она скажет, что нужно.
Галиулла, видно, был не очень доволен, что Галиаскар опередил его с приглашением. С этой мадам, как назвал ее Глеб, можно иметь дело. Они уже и прикинуть успели, сколько денег, с божьей помощью, осядет в кармане русского купца от продажи сорока лошадей, сколько – у них самих…
Потом они оба ушли, а Тлемис вернулся и принес Улпан внушительную пачку ассигнаций и мешок с серебром.
– С тебя магарыч… – ласково, как он всегда разговаривал с нею, сказал Есеней.
– Когда он пришлет чернобурку, я сошью тебе хороший тымак, – не будет зимой мерзнуть голова. Идет, мой паренек?
– Идет, ханум, идет…
– Но вот – возьми и денег, чтобы в кармане не было пусто.
– Ойбай-ау! Ты даешь мне так много?
– Ничего… Мне не жалко…
– Нет! Я лучше возьму этот серебряный рубль с бабой-царицей! Я никому не собираюсь ее отдавать! Она же такая красавица. Я оставлю ее себе.
К ним прислушивалась, не уставая радоваться, не уставая молить аллаха, чтобы он продлил их счастье, Несибели. Теперь ей самой казалось странным, что она в горе выбежала из юрты, когда Туркмен-Мусреп передал им намерение Есенея. А наблюдая своего старого зятя со своей дочерью, еще совсем юной, Несибели старалась разгадать: или Есеней стал проще, добрее, или же Улпан с первых дней нашла верный разговор с ним, она бывала и ласковой, и властной и шаловливой, и неподатливой… «Мой паренек», «мой тигренок»… – и ему нравится, когда она так его называет.
А сам Есеней?.. Такой человек никогда не встречался Несибели. Упоение своим богатством, неистощимое властолюбие, высокомерные батырские повадки, охотничья страсть – все это и осталось, может быть, в нем, но все это заслонила Улпан, она бывала и подопечной, которая прислушивалась к его житейским советам, и наставницей, советы которой выслушивал он сам.
Огромный, с виду мрачный Есеней каждый раз, как взглянет на Улпан, получает в ответ ее понимающий взгляд. «Мой Есеней», – называет она его. А иной раз – как дети. Улпан соберется пойти куда-нибудь. Есеней строго подзовет ее к себе, и она подбегает, становится навытяжку. Он непременно что-нибудь поправит: или одернет камзол, или заново перевяжет тесемки малахая. «Боюсь, ты вырастешь неряхой и растяпой… – и шлепнет, как маленькую. – Ну, теперь иди». Есеней, он – Есеней. Он может, не считаясь с тем, принято это или не принято, позволить себе делать, что хочет. Вот и то, что он говорил о красоте бабы-царицы, – он говорил про Улпан.
Сам он в эти дни на ярмарке отодвинулся в тень. Если бы так поступил кто-то другой, это могло бы вызвать недоуменные взгляды, затаенные насмешки. Но Есеней… Иные люди, боявшиеся прежде его суровости, замкнутости, старались быть поближе к нему и заново узнавали его.
Для Улпан поездка на ярмарку значила многое. О ней заговорили – о ее уме, о влиянии на дела. И – что не менее важно – она сама узнала, что может быть другой, а не просто аульной девчонкой, которая любит ездить верхом и с помощью Туркмена-Мусрепа научилась охотиться с борзыми на волков.
Человек, проживший в невзгодах, тревожится, что наступившее счастье будет недолговечным. Так и случается чаще всего – и Несибели снова и снова просила бога, чтобы он не обошел своими милостями дом дочери.
Они сидели – Есеней и Улпан – со своими шутками, Несибели – со своими радостями и опасениями, когда откинулся полог и в юрте появился Туркмен-Мусреп.
– Ассалаумаликем…
С руки у него свисала плеть, он был в дорожной одежде – видно, только что слез с седла.
– Мусреп-агай! – вскочила Улпан. Несибели тоже поднялась навстречу.
Есеней свирепо уставился на неожиданного гостя:
– Это ты, Туркмен? Ты?.. Я успел забыть твое лицо! Где ты всю зиму шлялся? Почему заставляешь скучать по тебе? Садись, больше никуда не пойдешь.
Не принято это было, не в обычае, а то Улпан кинулась бы на шею Мусрепу, обняла бы его, поцеловала. Он все понял по ее взгляду, понял и то, что с ее замужеством стал для нее действительно старшим братом, и тоже – хотел бы обнять ее, приласкать, как сестру.
Есеней усадил его рядом с собой.
– Ты, Туркмен, никаких вестей о себе не подавал… Но я слышал, ты столько лет крепился, а теперь тоже спутан. Почему не позвал нас на свадебный той?
Мусреп сразу нашелся, что ответить:
– Той отложили до вашего приезда, – сказал он. – Некогда было… У нас ребенок появился, вот Шынар и не может никуда отлучиться, день и ночь – возле него.
– Ребенок?..
Будь они вдвоем, Есеней непременно поддел бы друга, спросил бы, что так скоро, разве твоя баба пришла из своего дома уже с прибылью?
Но он постеснялся Улпан и сказал коротко:
– Ну, поздравляем…
А Улпан, конечно, спросила:
– Сын?.. Дочь?
– Да не знаю пока. Еще не поднимается на ноги, а Шынар не показывает мне – сглазишь, говорит.
– Не поднимается? – удивилась Улпан. – А когда же он…
– Давно. Вчера исполнилось двенадцать дней.
– За двенадцать дней – и чтобы ребенок встал на ноги?
– Что ты мелешь? – потребовал объяснений Есеней. Несибели улыбнулась и повернулась к дочери:
– Е-е, Улпан… Как ты не поняла? Это же у них верблюдица родила, верблюдица…
– Да?..
По глазам Мусрепа Улпан поняла, что мать угадала, и облегченно расхохоталась. Ведь и она, как Есеней, поначалу решила, что Мусреп с какого-то горя – с какого?.. – взял в жены женщину, ожидавшую ребенка.
Мусреп стал объяснять – верблюжонок пока беспомощный, ногами не владеет, а ноги – длинные, неуклюжие, и голову он даже поднять не в силах, лежит и лежит… Это еще из дому Шынар привела белую верблюдицу.
– А верблюжонок тоже белый? – перебила его Улпан.
– Да, белоснежный, говорит Шынар. Мы думаем сделать его главным призом палуану,[42] который всех победит на нашем тое.
Вмешался Есеней:
– Я вижу по глазам Улпан… Ты возбуждаешь в ней жадность, ты хочешь, чтобы я на твоем тое стал бороться!
– А что с тобой случится, если и выступишь? Или старым совсем стал? Сколько раз сходился ты с палуанами, с известными, – и побеждал!
– Он станет бороться, станет! – весело воскликнула Улпан и хлопнула ладонью по колену Есенея. – Он победит всех – и белый верблюжонок будет моим!
– Хорошо! – согласился Есеней, но и свое условие поставил: – Только ты, Туркмен, тоже выйдешь на ковер вместе со всеми.
– Выйду…
Судьба приза была, кажется, решена задолго до того, как палуаны на тое сошлись в схватке…
Улпан давно не видела Мусрепа, а такие перемены с тех пор произошли в его жизни, и она продолжала расспросы:
– Мусреп-агай, вы говорите, мою будущую подругу, мою сестру зовут Шынар?[43]
– Женился бы я на ней, если бы звали иначе?
– Хвастун! – сказал Есеней. – Холостой был хвастун, женатый – таким же остался!
– Хвастун или нет – сам увидишь.
– Ты хочешь сказать, она красивее, чем Улпан? Трудно было отвечать на такой вопрос, но не Мусрепу: