Но когда он увидел ее, одинокую и согнутую, все существо его переполнилось светлой нежностью и жгучей жалостью. Ланде перепрыгнул канаву и, вскочив на карниз, молча обнял мать. И она не сказала ни слова, только радостно заплакала и стала целовать его голову, прижимать ее к мягкой старческой груди и мочить теплыми слезами его лицо.
— Мама моя, мама! — тихо прошептал Ланде, и губы его ловили дрожащую от нежности и радости руку.
— Милый мой, золотой мой мальчик! — ответил ему на ухо бесконечно дорогой всхлипывающий голос.
И тесно слились их души в любви.
— Ты не уйдешь больше… не бросишь свою маму?.. — спрашивала она его.
— Не уйду, никуда не уйду, мама! — всем сердцем отвечал он.
Ночь наступала тихо и незаметно. Ланде все стоял на карнизе, и ему было хорошо, тепло и казалось, что больше ничего, кроме этой тихой, сладкой любви и ласки не нужно ему во всем свете.
Кто-то черный, большой подошел с другой стороны канавы и спросил:
— Иван Ферапонтович, это вы? Ланде оглянулся, узнал Молочаева и соскочил на тротуар.
— Я сейчас, мама!.. — торопливо сказал он и, перескочив канаву, спросил:
— Я… Что такое?
Молочаев дышал глухо и тяжело и казался мрачным и смущенным.
— Мне надо сказать вам два слова! — с усилием сказал он. — Пройдемся!
— Пожалуйста! — охотно согласился Ланде.
Они пошли по темной и пустой улице. Молочаев все так же тяжело дышал и напряженно смотрел перед собой.
— Я хотел вам сказать… Вы помирились с матерью? — неожиданно для самого себя спросил он.
Ланде улыбнулся.
— Я с ней и не ссорился.
— Ах, да… я и забыл, — зло кривя губы, сказал Молочаев, — что вы ни с кем не ссоритесь, никому не мешаете, никогда… А вот я хотел сказать именно, что вы мне мешаете! — с усилием, но со все возрастающей злобой сказал он.
— Разве? — печально спросил Ланде. Звук его голоса, тихий и серьезный, раздражал Молочаева каким-то смутным стыдом.
— Не ломайте, пожалуйста, дурака! — грубо крикнул он, останавливаясь. Отлично вы знаете, о чем я говорю!
Ланде тоже остановился.
— Не кричите на меня… — страдальчески сморщившись, возразил он. — Я, право, не хотел…
Но мутная и бешеная волна злобы, неловкости и стыда подхватила Молочаева и завертела, как щепку.
— А я вам скажу, — зловеще, сквозь стиснутые до скрипа зубы, все громче и громче заговорил он, размахивая перед лицом Ланде ручкой хлыста, — что… если вы станете у меня на дороге, я вас… как тряпку сброшу!.. — Молочаев задохнулся, быстро повернулся и пошел прочь.
— Я ничего не понимаю… — тихо и печально сказал Ланде.
XVI
В городском саду было гулянье. В темно-зеленой массе деревьев, как сказочные огненные цветы, неподвижно пламенели разноцветные пятна фонарей. Играла военная музыка. И медные звуки ее наполняли зеленую тьму крутящимися в диком танце звонкими призраками. Они отдавались под деревьями и в самом конце сада, отдельные, звонкие, торопливо проносились по темным пустым аллеям, догоняя друг друга, то в воющей металлической тоске, то в бешено-резком веселье. Людей было мало, и в длинных аллеях было пусто, и казалось, что неподвижные огненные цветы освещают дорогу только одиноким звукам, невидимо несущимся мимо.
На главной аллее и на площадке около оркестра и буфета было светлее, проще и спокойнее. Музыка здесь гремела так близко, что в ее оглушительном реве не было слышно ничего, кроме шума. Огни сливались в яркий желтый свет. Толпа ходила тесно, со смехом, говором и пестротою. Пахло пудрой, стеариновой гарью и духами.
Марья Николаевна и Ланде пришли вместе. Эти две недели она почти не отпускала его от себя. В его присутствии ей было так просто, ясно и тихо и ей казалось, что она любит его нежно и спокойно. Ланде всегда говорил без умолку, тихо и хорошо, и никогда не видно было в нем желания и страсти. И она никогда не заговаривала с ним о любви, но в глубине ее души, где-то внутри роскошного, сильного тела тихо и смущенно тлело томительно сладкое ожидание чего-то светлого и прекрасного. И в глазах ее, когда она смотрела на Ланде, видно было это кристально чистое, покорное и радостное чувство.
Она давно не видела Молочаева. Сначала он пытался заговорить с ней, напоминая грубо и сильно ту страшную и жгучую ночь; а потом, когда она пугливо отшатнулась от него, он стал грозить своим отъездом, и в самом деле уехал куда-то. Она вздохнула тогда свободнее, но, когда узнала, что он вернулся, что-то похожее на тревожную радость и любопытство проснулось в ней. Она беспокойно смотрела вокруг, точно желая увериться, что этого чувства никто не видит. Оно доставляло ей много мучительного и странного.
«Что же такое! Неужели я такая развратная? — мелькнуло у нее в голове мучительно и наивно. — Ведь я люблю Ланде… милого, светлого, чистого. Не того же… зверя!»
Она вспомнила Молочаева, и он представлялся ей грубо красивым, отталкивающе разнузданным зверем. Это было страшно интересно, хотя, казалось ей, только гадко. Она думала о нем с отвращением и страхом, в которых было томительное любопытство, раздувающее ноздри, подымавшее и напрягавшее грудь, расширявшее страстные глаза.
В тот вечер, когда он ушел, угрожая отъездом, после спутанного странного разговора, похожего на горячечный бред, в котором слова бросались отрывками, намеками, острыми раздраженными, лживыми, а глаза говорили правду, Марье Николаевне смутно казалось, что в самом теле ее происходит какая-то борьба: что-то чистое и светлое бессильно захлебывалось в горячих, безумно стремительных и могучих волнах ярко-красной крови. Ночью, когда она раздевалась, у нее явилось неодолимое и стыдливое жгучее желание раздеться донага и долго, с тем же беспокойным любопытством/ смотреть на свое стройное, бесстыдное голое тело, ярким изгибом выступавшее из холодно-темной глубины большого зеркала.
На утро после этого ей было холодно, до боли и ужаса стыдно, и в одиноком испуге, в бессильном недоумении она искала Ланде, звала его, заглядывала в чистые спокойные глаза и тихо успокаивалась под его радостную, бессвязную речь.
Она знала, что Молочаев приехал и что он придет в сад. Последнее она чувствовала по тому тревожному холоду, который подступал к груди и заставлял нервно дрожать ее полные колени под строгой твердой юбкой.
«Он придет… Надо уйти! надо уйти!»… — полубессознательно думала она и не уходила, и ждала, обманывая себя.
«Это оттого, что мне нет никакого дела до него!.. Я только боюсь его… грубости!» — оправдывалась она перед собою и чувствовала, что лжет.
Музыка замолчала. Тишина выступила из-под молчаливых неподвижных деревьев, и слышно было только, как раздраженно и оборванно шаркали по песку аллей шаги гуляющих.
— Вы знаете, — говорил Ланде, — что Соня идет пешком на богомолье?
На секунду Марья Николаевна оторвалась от себя и с удивлением посмотрела на него.
— Не может быть? Куда?
— За сто верст… Нашла себе попутчицу, старушку простую, и идет. Она моего совета спрашивала.
— И вы посоветовали?
— Нет. Она так спрашивала, что я видел, что это ей не нужно. Я ничего не сказал, — серьезно ответил Ланде.
— Она в вас влюблена! — с нехорошим, но не заметным ей самой чувством сказала Марья Николаевна.
— Нет! — решительно и спокойно возразил Ланде. — Ей, может быть, и кажется, что она в меня влюблена… Я это заметил. Но это неправда, — она не в меня влюблена, а в… я не знаю, как это выразить… — бессильно улыбаясь, задвигал рукой Ланде. — Она в великое влюблена… Она удивительная девочка, эта Соня! В ней большое сердце и мало любви. Есть такие люди; они несчастные: им все хочется охватить своим сердцем что-то огромное, весь мир, подвиги, муки, и у них не хватает любви, чтобы обнять то маленькое, что возле них…
С того места, где они сидели под неподвижно пламенеющим мрачно-красным шаром, виден был в конце аллеи бездонный черный прорез ворот. Иногда из их мрака вытягивались, как черные щупальца, длинные черные тени и вдруг пропадали, а в круге света появлялись темные силуэты людей. Марья Николаевна слушала Ланде и неподвижно, напряженно смотрела туда. Она увидела Молочаева, как только он вошел в сад, видела, как он, не видя их, пошел в другую аллею, но не двигалась.