И Фирсов торжествующе поднялся.
— Ах, ты, старая скотина! — с бешенством крикнул Семенов, хотел вскочить, но страшно, хрипло закашлялся и упал лицом в подушку, облившись холодным потом. Тонкая босая нога, высунувшаяся из-под одеяла, судорожно дергалась от усилий.
Фирсов, злорадно оскалив зубы, посмотрел на него.
— Так-то-с! — торжествующе протянул он и повернулся опять к Ланде.
— А вам я вот еще что скажу: все ваши поступки только ложь и притворство… Истинную веру не вы понимаете, а может, люди, которых вы воображаете ниже стоящими… А вы слуга антихриста и…
— Убирайся к черту! — в исступлении завопил Семенов, и больной, напряженный голос его хлестко разрезал воздух. Вон отсюда!..
Фирсов гордо посмотрел на него, надел фуражку и отворил дверь.
— Дохлая собака! — с бесконечной ненавистью и злорадством процедил он за дверью. — Молчал бы, коли уж Бог убил!.. Туда же!..
Ланде, бледный и. растерянный, стоял посреди комнаты и беспомощно улыбался. Семенов посмотрел на него и, как будто стыдясь своего взрыва, все еще дрожа и задыхаясь, стал одеваться.
Ланде всплеснул руками и схватился за голову.
— Господи!.. Сколько ненависти и злобы, за что?.. Разве я…
Семенов, не глядя, тихо отозвался: Охота тебе обращать внимание…
Но Ланде, не слушая его и чувствуя только одну неодолимую потребность сейчас, немедля потушить ту ненависть и злобу, которые вспыхнули возле него, как ему казалось, по его вине, потому что он не сумел их предупредить, и которые нестерпимо жгли его сердце, вдруг повернулся и опрометью бросился из комнаты.
— Куда ты? — испуганно крикнул Семенов, пугаясь того ненужного и унизительного, по его убеждению, что, подумал он, хочет сделать Ланде.
— Я сейчас… — пробормотал Ланде, сбежал с крыльца и побежал к флигелю Фирсова. Дверь была заперта и твердо оттолкнула Ланде.
— Фирсов!.. отоприте! — прокричал Ланде, хватаясь за ручку двери.
За дверью ничего не было слышно, кроме тупого, торжествующего молчания, и чудилось, что кто-то злорадно затаился тут, сейчас же за дверью; затаился и молчал, наслаждаясь. Ланде вертел и дергал ручку двери.
— Фирсов!.. Это ошибка! отворите, я все вам объясню… Отоприте!
Фирсов не отзывался. Ланде печальными глазами посмотрел вокруг, закусил губу, чтобы не выразить страдания, и отошел.
Из садика вышла и подошла к нему тоненькая, стройная Соня, прикрывшаяся от солнца прозрачной белой косынкой, из-под которой смотрели пытливо и сумрачно большие глаза.
— Ваня, — строго и серьезно сказала она, уйдите отсюда, вы себя унижаете.
— Сонечка, — серьезно возразил Ланде, — но разве можно это так оставить? Ведь это ужасно, нелепо… Зачем, к чему такая злоба?
— Он подлец, дрянь, ничтожество! — убежденно сказала Соня. — Он вас давно ненавидит за то, что вы лучше его…
— Ах, какие вы глупости говорите, Соня! — махнул рукой Ланде.
— Это правда! — настойчиво крикнула Соня и сдернула с головы косынку. Ну, пусть… Не в том дело, Соня, кто лучше, кто хуже… Не это важно.
На крыльцо вышел Семенов, полуодетый, нечесаный и желтый, как шафран.
— Ланде, — крикнул он сурово, — иди сюда, сейчас! А то я тебя побью, ей-Богу!..
В голосе его ясно слышались любовь и жалость и какое-то светлое удивление.
XI
Вечером во флигеле Фирсова горел огонь и при его мертвом, неподвижно желтом свете Фирсов сидел прямо и неудобно перед столом и писал донос на Ланде архиерею. Перо скребло по бумаге, как грызущая мышь; было душно, жарко и от спертого воздуха и от тяжелой злобы, наполнявшей уязвленную душу Фирсова.
За окном светил белый месяц, и легко дышала прохладная чистая голубая ночь. На бульваре можно было читать при лунном свете и все казалось прозрачно-глубоким и чистым, точно покрытое зеленовато-синей эмалью. Гуляли люди, и их черные тени легко и резко ложились на гладкой земле.
Ланде и Семенов, один в своей старой тужурке, другой в застегнутом на все пуговицы студенческом пальто, прошли в общей толпе и сели на скамейку над обрывом.
— А я тебе говорю, — сказал Семенов, решительно размахивая палкой, что люди уже достаточно намучились в исканиях какого-то счастья и давно пора им плюнуть и разойтись…
— Нет, — печально, но твердо возразил Ланде, — это отчаяние, а отчаяние — грех, потому что оно обозначает упадок духа. Мы не знаем воли Бога, а потому и не можем самовольно выйти из нее. Так или иначе, а мы сотворим волю Пославшего нас, и я думаю, что не отчаиваться, не озлобляться надо, а думать о том, чтобы как можно лучше выполнить то, чего мы не можем не выполнить, жизнь! — вот самое лучшее для человека.
Семенов пренебрежительно махнул палкой, и его черная тень повторила его движение.
— А кто нам скажет, как лучше выполнить?
— Сердце, — убежденно ответил Ланде, — совесть.
— Ну, брат, совесть у людей бывает разная… — Об этом не надо думать, Вася… Никто нас и не призывает к тому, чтобы оценивать и сравнивать совести: каждому человеку надо думать только о своей… Это гордость, Вася… непременно сейчас же оценивать и выяснять, даже приговор постановлять над всем. Надо только, чтобы всякий человек искренно считал себя правым во всех делах своих.
— Все это прекрасно… — возразил Семенов и усмехнулся. Да толку от этого мало… Так-то!
К ним подошли ярко вырезанные лунным светом на темном фоне домов и деревьев Шишмарев, Молочаев, Марья Николаевна и Соня, прижавшаяся к ней с тем восторгом и влюбленностью, с которой девочки всегда относятся к взрослой, красивой и смелой девушке.
Марья Николаевна нерешительно и неловко пожала руку Ланде и невольно улыбнулась, вспомнив его фигуру в вечер нападения. Она отвернулась к обрыву и обняла Соню мягкой, полной рукой. Молочаев стал на обрыве, окованный холодным серебром лунного света, красивый и большой; а маленький Шишмарев торопливо обратился к Ланде.
— Слушай, Ваня, это черт знает что такое! — резким голосом, нервно двигая руками и потирая их, заговорил он. — Неужели ты окончательно не умеешь разбирать людей? Ведь этот Фирсов — дрянь известная, ханжа, доносчик, член русского собрания, а ты с ним возишься… Мне Соня рассказывала, что ты у него чуть ли не прощения вымаливал…
— Он не такой дурной человек… — тихо ответил Ланде.
— Да ведь он гадости делает на каждом шагу!
— Он не понимает, что делает и как вредит этим себе самому. Если бы понимал, не стал бы этого делать… Надо объяснить ему, больше жалеть его, он поймет…
— Тьфу! — плюнул Семенов.
Шишмарев с молчаливым недоумением воззрился на Ланде.
— Не сердись, милый!.. — кротко сказал Ланде Семенову. — Я тебя все раздражаю, а я, право…
— Если хочешь знать, — резко и пылко заговорил Шишмарев, перебивая, так такая любовь просто бессмысленна… Любить надо того, кто достоин любви или хоть жалости; а кто достоин одного презрения, того надо презирать и уничтожать, как уничтожают болезнетворные начала для того, чтобы очистить и оздоровить воздух, которым дышат все. Эта знаменитая любовь к ближним, безразличная, бессмысленная любовь, повела только к тому, что культивируется и поддерживается масса безусловно обреченного на уничтожение, вредного, злого!
— Есть много людей, для которых и ты, и я — вредные люди… Я не верю, чтобы между людьми были вредные…
— Ты не можешь в это не верить! — вспыльчиво возразил Шишмарев, одергивая рукава короткой тужурки.
Тоненькая Соня напряженно вздохнула и опять затаилась, не спуская глаз с Ланде.
— Нет, не верю! — покачал головой Ланде. — Если и есть злые люди, то они не вредные люди. Не будь их зла, не могли бы проявиться и вырасти самые лучшие и святые стороны человеческого духа: самоотвержение, прощение, самопожертвование, чистая любовь… то, что должно было явиться и без чего жизнь была бы бессмысленным существованием.
— Благодарю покорно! — с раздражением возразил Шишмарев. — Значит, и зловоние полезно, потому что дает почувствовать свежий воздух?