— Смотри ж, друг, чтобы не испугался! — дурашливо погрозил ему друг.
В тот вечер было так тихо и лунно, как бывает, кажется, только во сне.
Этот случайный и совершенно нелепый разговор, в который тогда просто вылилось озорно-бодрое настроение, возбужденное лунной ночью и близким призывно-загадочным смехом молодых женщин, тоже взволнованных яркой луной и теплой ночью, со страшной яркостью встал теперь в памяти Камского.
— Какой вздор! — с непонятным озлоблением сказал он и поднялся. — Пойти лучше домой и принять брому…
Но вместо того, чтобы уйти, он снял шапку и медленно вошел в церковь.
Холод пустоты и гулкая звонкость всех звуков встретили его. В высокой церкви стоял беловатый сумрак. Узкие стрельчатые окна тусклыми пятнами расплывались в синеватой дымке ладана. Темные стены, мерцая старой позолотой и пугая черными ликами, возвышались мрачно и строго, и оттого церковь казалась еще больше и выше, и ее купол, с туманно парящим в нем грозным Богом Саваофом, уходил в недосягаемую высоту.
Из бокового притвора, где отпевали умерших, доносилось скорбное и тихое пение немногих голосов. Звонкие шаги входящих и выходящих звучали по каменным плитам необъяснимо-жутким значением, точно напоминая о ходе мгновений, приближающих к последнему часу. На черных помостах стояли два гроба, мертвенно отсвечивай парчой, и синий дымок свивался вокруг золотых огоньков высоких свечей! Зеленели венки, причудливо складывались на холодном полу надписи лент, блестели золото и огни, но среди красивой и пестрой пышности горбатые громады гробов возвышались еще зловещее.
Камскому показалось, что они таят свою ужасную жизнь, что их бронзовые лапы стоят твердо; горбатые спины выгибаются хищно, и они молча ждут, чтобы их скорее опустили в могилу, где в вечном одиночестве и тьме они начнут жадно глодать человеческие кости.
В первый раз со времени своего сна Камскому опять стало страшно и тоскливо.
— Галлюцинация, галлюцинация! — повторил он себе машинально.
Истерический вопль, кощунственно громко взлетевший к величаво-гулким сводам, заставил его оглянуться. Он увидел старуху в черном, которую поддерживали за руки и на лице которой сияли огромные мокрые полубезумные глаза, болезненно поежился и пошел вон из церкви.
При самом выходе из ворот кладбища Камский услышал сзади легкие шаги и, вздрогнув всем телом, с тем же холодным толчком в мозгу, обернулся.
Прошла, вся волнуясь на ходу, очень изящно одетая, молодая и красивая женщина в трауре. Ее прекрасные темные глаза на мгновение близко заглянули в лицо Камскому, и она обогнала.
Камский вынул носовой платок и вытер вспотевшие волосы, испытывая и стыдливое, и облегченное чувство.
«Так мне и надо, нельзя распускать себя до такой степени!.. Стал всего пугаться!»
Он еще долго шел за этой женщиной, видел, как раскачивалась на ходу тонкая черная талия, и с машинальным интересом думал: «Некоторым женщинам траур страшно идет… придает им даже особо соблазнительный вид… Отчего это?.. Костюм, напоминающий о смерти, а между тем возбуждает самые жизненные влечения… Странно!..»
Под краем ровного белого неба, которое раньше не казалось тучей, над синими силуэтами города, вдруг прорезалась длинная золотая полоса и вспыхнул бело-огненный край расплавленного солнца.
На всем ожили и засверкали живые краски. Запестрели извозчичьи лошади, люди, стены и стекла домов, фонари и деревья за оградой; в темных окнах зажглись красные лучи, а по снегу протянулись голубые тени. Казалось, до сих пор было тихо и пусто, и вдруг все зашумело, задвигалось, бодро, звонко и весело.
Но золото померкло, серое небо окрасилось дымно-багровой полосой и слилось с дальними крышами. И все потемнело и потухло опять.
III
Внутренняя тревога не оставляла Камского весь день.
И тогда, когда в его кабинете, ероша волосы, суетливо бегал знакомый писатель, торопливо и сбивчиво толкуя о мистическом анархизме, и тогда, когда в вечернем собрании религиозно-философского кружка сам Камский выступил с возражениями и вызвал перекрестный бурный дождь слов, и тогда, когда перед ним одна за другою разворачивались унизанные вечерними огнями и темными женщинами улицы тяжело ворочающегося города, — возле Камского невидимо стояло нечто роковое, еще не сознанное, но уже вошедшее в его жизнь.
Он был бледен и рассеян, по временам нервно оглядывался, рано уехал домой и сел за письменный стол, как бы в ожидании.
Кабинет потонул во мраке, и только резкий круг света на зеленом сукне стола и белой бумаге ярко выступал из мягких теней и расплывшихся силуэтов мебели. Было так тихо, что ход часов в столовой раздавался у самого уха.
С напряжением подавляя свое болезненное состояние, Камский начал писать. По временам он инстинктивно оглядывал кабинет, почти ничего не различая в сумраке. Около самого стола неподвижно выдвигалось большое кресло, и его прямая спинка, косо освещенная лампой, стояла светлым пятном. А за нею сгущалась тьма.
В привычной работе понемногу рождалось спокойствие. Сердце билось ровнее, мозг стал яснее и спокойнее. Когда в столовой пробило три часа, Камский оторвался от бумаг, уже весь полный пережитой думой. Как бусы, нанизывая яркие слова на тонкую мысль, он медленно и спокойно оглянул комнату и опять склонился к бумаге.
И в это мгновение уже знакомое странное волнение забило тревогу у него в груди, и быстро, но искоса взглянув налево, Камский краем глаза увидел что-то страшное.
Тогда, охваченный ужасом, он метнулся в сторону, уронил перо, черными точками обрызнувшее бумагу, и с широко выпученными глазами, судорожно схватившись за край стола, повернулся к креслу.
Его умерший друг, с головой, точно обмазанной сметаной, с сутулыми широкими плечами и грустными глазами, сидел на кресле, положив ногу на ногу и обеими руками обхватив колено.
— А… а… а… — залепетал Камский, и звук его голоса был дик и беспомощен, как писк зверька, придавленного непонятно-громадной силой.
— Чего ты испугался, друг? — с мягкой укоризной и как бы издали произнес тихий, очень грустный, но знакомый голос. — Успокойся, я пришел вовсе не для того, чтобы пугать тебя…
Камский молчал и остекленевшими глазами смотрел на призрак.
Странно тихо было вокруг, точно весь мир замер в ожидании. И в этой напряженной тишине тихий, нечеловечески-грустный голос слышался, как отдаленный звук падающей воды.
— Теперь ты видишь, что все твои гипотезы о загробной жизни оправдались. Но ты должен знать, что я пришел к тебе не для того, чтобы исполнить данное слово. Я пришел к тебе, с непонятным для тебя трудом перейдя грань, нас разделяющую, чтобы сказать тебе истину, спасти от бесплодного страха — и через тебя, через твою огромную творческую силу… Что же ты молчишь? Не бойся!
Камский молчал. Неподвижно искривленное лицо его было похоже на маску ужаса, и руки с дрожащими пальцами судорожно ползали по краю стола, точно шаря на бесплодных поисках.
В странной фигуре, сидевшей на кресле, вдруг что-то заколебалось. Она качнулась вниз и побледнела, но внезапно знакомые черты еще резче выступили из сумрака.
— Друг, — далеким, звенящим звуком долетел до ушей Камского безысходно-грустный, молящий голос, — страшной муки стоит для меня пребывание в жизни… силы уходят… не бойся, приди в себя… если ты не поверишь в то, что я не галлюцинация, ты навсегда утратишь возможность узнать…
Призрак с мольбой протянул к нему руку. Камский дико взвизгнул, метнулся прочь и, повалив кресло, тяжко сел на пол.
Никого не было. По-прежнему лампа ярко освещала только круг на столе и плоскую неподвижную спинку кресла. Было тихо, и издалека доносился тонкий стенящий звук: где-то далеко долго и протяжно кричал паровоз.
IV
На другой же день Камский был у доктора.
Высокий рыжий немец, в белом балахоне, с засученными рукавами, из которых высовывались огромные ширококостные руки, покрытые рыжим пухом и веснушками, серьезно и молча выслушал его.