Меняется время, несутся года и года, Нигде нет покоя, нигде, никогда, никогда И чайки, и бури, и кедры на кажлой скале Тоскуют о хоре, которого нет на земле. 4 — Мир тебе, страник Аллаха! Гостем быть удостой, Стопы от жаркого праха Под кровом шатра омой. Ты стар, голова в сединах, Но вижу твой дух — в огне. Когда до святой Медины Дойдешь — помолись обо мне. — Брат! Не святыня Каабы, Не царственный город Ислама Не мудрость ученых арабов, Не светоч Христова Храма Иная жжет меня рана, И жажда неутолима Ни пенной струей Иордана, Ни солнцем Иерусалима. Уж силы мои догорели, Но слава нищей судьбе… Молись о рабе Титурэле, Как я молюсь о тебе. В песках Сальватэрры влачатся года и года, Барханы песчаные за чередой череда, И лишь умирая, во всепоглощающей мгле, Услушит он голос, которого ждал на земле. Прострут ему ангелы дивную Кровь в Хрустале Причастье и радость для мира, лежашего в зле, Чтоб в горних высотах, молчаньем и тайной объят, Хранил ее вечно незыблемый град Монсальват. И будут сходить от обители по ледникам Народоводители к новым и новым векам, Пока на земле хоть один еще есть пилигрим, Духовную жаждой, как пламенем смертным, палим. 1934 * * * Мне радостно обнять чеканкой строк, Как влагу жизни — кубком пира, Единство цели, множество дорог В живом многообразье мира. И я люблю — в передрассветный миг Чистейшую, простую негу: Поднять глаза от этих мудрых книг К горящему звездами небу. Как радостно вот эту весть вдохнуть — Что по мерцающему своду Неповторимый уготован путь Звезде, — цветку, — душе, — народу. 1935 Восход души * * * Бор, крыши, скалы, — в морозном дыме. Финляндской стужей хрустит зима. На льду залива, в крутом изломе, Белеет зябнущих яхт корма. А в Ваммельсуу, в огромном доме, Сукно вишнёвых портьер и тьма. Вот кончен ужин. Сквозь дверь налево Слуга уносит звон длинных блюд. В широких окнах большой столовой — Закат в полнеба, как Страшный суд. Под ним становится снег багровым И красный иней леса несут. Ступая плавно по мягким сукнам, По доскам лестниц, сквозь тихий дом Подносит бабушка к страшным окнам Меня пред детски-безгрешным сном. Пылая, льется в лицо поток нам, Грозя в молчанье нездешним злом. Он тихий-тихий… И в стихшем доме Молчанью комнаты нет конца. Молчим мы оба. И лишь над нами, Вверху, высоко, шаги отца: Он мерит вечер и ночь шагами, И я не вижу его лица. Игрушечному медведю, пропавшему при аресте
Его любил я и качал, Я утешал его в печали; Он был весь белый и урчал, Когда его на спинку клали. На коврике он долго днем Сидел притворно неподвижен, Следя пушинки за окном И крыши оснеженных хижин. Читался в бусинках испуг И легкое недоуменье, Как если б он очнулся вдруг В чужом неведомом селенье. А чуть я выйду — и уж вот Он с чуткой хитрецою зверя То свежесть через фортку пьет, То выглянит тишком из двери. Когда же сетки с двух сторон Нас оградят в постельке белой, Он, прикорнув ко мне, сквозь сон Вдруг тихо вздрогнет теплым телом. А я, свернувшись калачом, Шепчу, тревожно озабочен: — Ну, что ты, Мишенька? о чем? Усни. Пора. Спокойной ночи. И веру холил я свою, Как огонек под снежной крышей, О том, что в будущем раю Мы непременно будем с Мишей. * * * Она читает в гамаке. Она смеется — там, в беседке. А я — на корточках в песке Мой сад ращу: втыкаю ветки. Она снисходит, чтоб в крокет На молотке со мной конаться… Надежды нет. Надежды нет. Мне — только восемь. Ей — тринадцать. Зов на прогулку под луной Она ко взрослым повторила. И я один тащусь домой, Перескочив через перила. |