Показывал, что он несколько дней жил у нее, Геннадий Михайлович Соснин.
27 июля дежуривший на Казанском вокзале милиционер Ефимов увидел — цитирую его показания — человека, «который ходил и собирал бутылки; кроме того, ко мне еще подошел один неизвестный гражданин и сказал, что у мужчины, который привлек мое внимание, имеется антисоветская литература».
Геннадий Соснин, отсидев несколько лет в Грузии по неизвестному мне уголовному делу, приехал в Москву «хлопотать о пересмотре». Во время этих хлопот он ночевал на вокзалах и у случайных знакомых, поддерживая свое существование сбором пустых бутылок. В начале июля, отдыхая в сквере наискосок от главного здания КГБ на площади Дзержинского, он заметил под скамейкой чемодан. Раскрыв его в укромном месте, он увидел плотно скатанный в трубку сверток. «Деньги!» — подумал Соснин, но, к его разочарованию, это оказалась рукопись под названием «Просуществует ли Советский Союз до 1984 года?».
По словам Киринкина, рукопись понравилась Соснину, он хотел передать ее иностранцам, но не знал, как это сделать, и тогда решил отнести автору, мой адрес был в рукописи. Он заходил трижды, последний раз 26 июля — какая-то старуха сказала: «Дома нет!» На следующий день Соснин был задержан на вокзале, рукопись изъята и — поразительная осведомленность начальника милиции Казанского вокзала! — уже 28 июля вместе с рапортом милиционера и объяснениями Соснина направлена в Свердловск.
Не трудно понять, что за Сосниным было наблюдение, когда милиционер задержал его по совету «неизвестного гражданина». Но с какого момента? Когда он приходил к нам домой — но едва ли за домом наблюдали, тем более что Гюзель не было в Москве? Как только он нашел чемоданчик — но он более двух недель беспрепятственно ходил с рукописью? Кто подбросил чемоданчик? Распространитель самиздата — но они не раскидывают по городу рукописи в чемоданах? Кто-то хотел отделаться от рукописи или передать другому — но не на самом же людном месте Москвы и не напротив КГБ? Тогда сотрудники КГБ — но зачем? Наконец, кто такой Соснин, действительно ли он случайно обнаружил чемодан?
Не могу с уверенностью ответить ни на один из вопросов. Думаю все же, что это была провокация КГБ: начать «случайное» распространение книги и проследить цепочку передач, ведь никакого «распространения» мной рукописи установлено не было, даже упрекал меня Киринкин, что я в самиздат ее не передал — а вот, пожалуйста, рукопись циркулирует. Но Соснин с Бабушкиной оказались едва ли удачными распространителями самиздата, и тогда на операцию решили махнуть рукой.
— Как, Андрей Алексеевич, нравится вам наш город? — с гордостью спросил заместитель начальника тюрьмы, он и другой офицер шли по обе стороны от меня, у обоих было по пистолету, и меня предупредили, что будут стрелять при попытке к бегству. Утром 2 октября меня неожиданно вывели за ворота, мы шли парком, с уже пожелтевшей, но еще не опавшей листвой, и была такая прозрачность в воздухе, какая бывает в несолнечную, но ясную погоду. Не знаю, почему меня повели пешком, а не повезли в воронке — видимо, решили применить такую меру психологического воздействия перед судом.
Идти было недолго — до прокуратуры, где показали мое телеинтервью.
Собралось много народу, дамы в задних рядах ахали, Убожко в наиболее сильных местах аплодировал, начальник тюрьмы широко улыбался мне, я же чувствовал себя маленькой кинозвездой. Мне самому интервью очень понравилось, огорчило только, что при ответах я раскачивался взад-вперед, словно ванька-встанька или китайский болванчик, видимо, от непривычки. Суховатый еврей рядом со мной всем своим видом показывал отвращение ко мне на экране и неприязнь в зале, это был адвокат Убожко Хардин, которого настойчиво предлагали и мне.
Как же бы ты защищал меня, голубчик, подумал я.
Начальник следственного отдела Левин попросил объяснить ему, зачем я писал свои книги. Я ответил, что лучше всего это сумеет сделать Киринкин, полгода изучавший этот вопрос, и Левин тут же завел разговор, что вот-де некоторые евреи просятся в Израиль, а потом жалеют об этом. Советскому начальству всюду мерещатся евреи, еврейские козни, не исключаю, что Левин — сам еврей, а значит, антисемит вдвойне, ибо его еврейство портит ему карьеру. У него были скверные отношения с Киринкиным, тот мне потом пожаловался, что у него уже просто терпения нет работать со своим начальником.
Часть кинопленки первого интервью Коулу все же удалось вывезти, а магнитную запись конфисковали целиком, ее через несколько дней прокрутили мне в тюрьме — все это называлось «предъявлением вещественных доказательств». Жена радиотехника, молодая, но изнуренная женщина, следователь милиции, зашла послушать и принесла своему мужу две сдобных булочки, после некоторой внутренней борьбы, однако, одну протянула мне.
Знакомясь с делом, я расписывался по прочтении каждого тома и после просмотри и прослушивания пленок, и 6 октября, говоря языком заключенных, «подписал двести первую», то есть расписался в том, что на основании ст. 201 УПК РСФСР со всеми материалами дела ознакомлен. Швейский вылетел в Москву, и Киринкина я увидел последний раз через неделю, он познакомил меня со своими постановлениями в ответ на просьбы адвоката признать меня работающим, снять арест на инвалюту и разделить дела Убожко и мое. Последнее было отвергнуто, а два первых удовлетворены — прокурор все равно назвал меня на суде «тунеядцем», а валюту позднее у Гюзель отобрали. На прощанье я посоветовал Киринкину «уклоняться в будущем от подобных дел» — он не сказал ни слова.
29 октября в кормушку сунули обвинительное заключение, но не успел я рассмотреть его, как: «Амальрик, без вещей!» Меня ждал человек маленького роста, с сухим лицом и блеском в глазах — следователь по особо важным делам Рижской прокуратуры Какитис, бывший следователь Яхимовича. Он сказал, что вызвал меня по делу Лидии Дорониной, обвиняемой в распространении моих книг в Латвии. Допрос происходил так:
— Были ли вы в Риге, знакомы ли там с кем-нибудь?
— Был в 1965 году, ни с кем не знаком.
— Вы ли автор произведения «Просуществует ли СССР до 1984 года?», кому вы его давали?
Я отвечать отказался, сославшись, что вопрос имеет прямое отношение к моему делу, а я по нему показаний не даю — это была маленькая ловушка, чтобы потом на мой ответ сослаться как на доказательство моего авторства.
— Кто передавал в Ригу произведение «СССР до 1984?»
— Не знаю.
Следователь снова схитрил, записал мой ответ: «Не знаю, кто передал мою книгу…» — и я его заставил вычеркнуть «мою».
Затем он осторожно спросил, какого я мнения о Киринкине, он, дескать, следователь неважный, позднее я узнал, что в КГБ были недовольны, как Киринкин провел дело. Я сказал, что Киринкину поручили дело и он провел как сумел. Это были представители разной породы: Киринкин был бонвиван, я замечал, что как только стрелка часов приближалась к пяти, он начинал нервничать и елозить в кресле, как бы лишней минуты не переработать, Какитис же, чувствовалось, готов был вытягивать сведения и строчить протоколы ночами напролет, и вся жизнь его была в хорошо составленном протоколе допроса.
Затем начался светский разговор. Сначала о моих книгах, которые он называл «произведениями», так что я спросил его, не учился ли он в дореволюционной гимназии, где гимназисты при чтении вслух объявляли «„Пророк“, произведение господина Пушкина», на что Какитис заметил, что в гимназии он не учился и имеет в виду «произведение в кавычках». Далее о том, что мне следовало бы дать семь лет, а не три, что после Сталина народ распустили, единственное в моей книге верно, что оппозиция началась с довольно невинных вещей, а значит, хочешь не хочешь, а надо сажать.
— Сколько же можно сажать?! — заорал я на него так, что подслушивающий за дверью надзиратель забеспокоился.
— Так вот вы и пожалейте советских граждан, Андрей Алексеевич, а то вы пишете «произведения», распространяете их, а потом мы вынуждены сажать тех, кто их читает, — ответил мне Какитис и неожиданно спросил, что мне известно о взглядах Майи Плисецкой, Мстислава Ростроповича, Аркадия Райкина и еще назвал несколько фамилий из артистических кругов. Я ответил, что я скромный почтальон, откуда я могу знать взгляды Плисецкой или Ростроповича?