— Можно понять его, сегодня было много обысков, он очень устал, — сказал примирительно Сидоров.
— Это не извинение, я устал еще больше, но ничего не забываю, — ответил я, по своей привычке ставя себя в пример другим.
Говоря военным языком, я пытался перейти в контрнаступление: начал требовать назад вещи, изъятые в мае, ссылаясь на то, что следствие по делу Григоренко закончено. С жалобами на Московскую прокуратуру я обращался в Прокуратуру СССР и в Президиум Верховного Совета СССР, а после февральского обыска к президенту Подгорному — и получал с разными, но равно неразборчивыми подписями однотипный ответ: «Ваша жалоба направлена в прокуратуру гор. Москвы для разрешения с предложением сообщить Вам о результатах».
Вопреки закону о месячном сроке для ответа на жалобы Прокуратура Москвы полгода молчала. Время от времени заходил участковый инспектор и заносил повестки в милицию и военкомат, но я по ним никуда не ходил. Я запасся справкой, что работаю чтецом у слепого, но предъявил бы я ее только в случае последнего предупреждения. Милиция все же помнила о своем поражении год назад, но меня не трогали не из-за ее осторожности и не из-за заботы о слепом, который при моем аресте прозрел бы по крайней мере на мой счет, ибо КГБ способен творить чудеса. Все зависело от того, какой общий курс будет принят «наверху».
Весной 1970 года кризис власти стал достаточно явным для стороннего наблюдателя, ходили слухи, что Брежнев вот-вот рухнет, однако он победил, и это означало, что определенный курс выбран. Я не понимаю, откуда взялась гипотеза, что Брежнев — либерал, и какой смысл его поклонники вкладывают в это слово. После каждого кризиса, приводящего к усилению Брежнева, следовал мой арест: я был арестован после того, как Брежнев стал первым секретарем в конце 1964 года, после того, как он победил в серьезном кризисе 1970 года, и после того, как он победил своих оппонентов в 1972–73 годах в вопросе разрядки. Речь идет не только обо мне, мои аресты каждый раз были знаком общего усиления репрессий. Точно так же «конституционный» кризис 1977 года закончился победой Брежнева — и арестом членов Хельсинкских групп.
Ждали, что аресты начнутся сразу же после двух юбилеев: столетия Ленина в конце апреля и двадцатипятилетия победы над Германией в начале мая, называли даже точную дату: 15 мая. Я заметил слежку за собой, особенно она бросалась в глаза, когда я заходил в подъезд и филер хотел проследить, в какую я иду квартиру. Друзья советовали мне скрыться на время, был даже романтический план жить в пещерах Дагестана, но я решил вести себя так, что все, что я делаю, законно и мне не от кого и незачем прятаться.
В конце апреля мы съездили на неделю в Ленинград, Таллинн и Ригу, до моего ареста я хотел показать Гюзель эти красивые города. Ленинград всегда производил на меня странное впечатление: декорации императорской столицы не вязались с бытом провинциального советского города, я думаю, сами ленинградцы трагически ощущали этот разрыв. Мрачность и несвобода, вообще присущие советскому обществу, в Ленинграде ощущались особенно давяще. Весной 1968 года в Москве один ленинградец сказал мне: «Такое чувство, будто я попал в свободный город». ВСХСОН никогда не смог бы возникнуть в Москве — это типичное детище трагической полустолицы. Когда я проходил по Невскому проспекту, меня не оставляло чувство, что все это — мираж, что стоит свернуть с проспекта, как город тут же кончится, растворится в тумане, в испарении болот, и будут только мхи, лишайники и бесконечные безлесные водянистые засасывающие пространства, — петербургская культура — это какая-то новая Атлантида, но не рухнувшая в море во внезапной катастрофе, а постепенно засасываемая болотистой трясиной, из которой еще торчат верхушки домов, высовываются руки и подчас раздается сдавленный крик — Ахматовой.
Совсем иное впечатление произвел Таллин, «старый город» которого кажется мне одним из самых красивых в мире — портит его только безобразная православная церковь, построенная в начале века, знак неумолимой русификации. Таллинн — действительно столица, очень маленькая столица очень маленькой страны, но город был явно тем, за кого он себя выдавал. В центре мы увидели кошку, которая спокойно на краю мостовой ела рыбу — вещь невозможная в России, где в два счета эту кошку кто-нибудь пихнул бы ногой.
Эстонцы держались сдержанно и вежливо, за все время мы встретили на улице только двух пьяных, увы, русских: беспрерывно перемежая речь матом, они удостоверялись во взаимном уважении.
Наш гид оказался большим поклонником Солженицына, не скрывал этого — и вместе с тем работал в цензуре. Никакого впечатления, что он специально подослан нам, у нас не было. Но из Ленинграда в Таллинн в нашем купе ехало двое молодых людей, с которыми я поостерегся бы говорить о Солженицыне. Зато у нас был разговор о Юдениче, белом генерале, который неудачно наступал в 1919 году из Таллинна на Петроград, поэтому один из молодых людей назвал его неудачником. Я возразил, что едва ли верно называть неудачником человека, который как-никак стал генералом, и оба охотно согласились со мной — видно, вопрос о чинах занимал их.
В середине мая мы переехали в Акулово, шофера почти на час задержала милиция — он сказал, что проверяли путевые документы и взятку вымогали, но стал относиться ко мне со странным почтением. На следующий день я заметил прогуливающихся по деревне «дачников», постоянно приглаживающих волосы столь знакомым профессиональным жестом; я все еще надеялся, что это просто проверка, здесь ли я. Считая арест неизбежным, я странным образом чувствовал себя на даче в большей безопасности, чем в Москве; это чувство рационализировалось поговоркой «с глаз долой — из сердца вон», то есть, коль скоро я не мельтешу пред глазами КГБ в Москве, он махнет на меня рукой.
Неделю у нас прожили двое наших друзей, и 20 мая я повез их на станцию — потом я часто вспоминал эту поездку, медленно бегущую лошадь, скрипящие ступицы телеги, поля и врастающие в землю домики из красного кирпича.
Часть II. ОТКУДА НЕТ ВОЗВРАТА, 1970–1973
Глава 10. АРЕСТ
Утром 21 мая я работал в саду и увидел, как фургон совхозного инженера стал за домом нашего соседа, одинокого старика. Я подумал: зачем это инженер к нему приехал? — и тут же забыл об этом. Но только мы сели пить кофе, как Гюзель из окна увидела, что к нам идут двое: старик и второй, с лицом гебиста. Старик мялся, а его бойкий спутник с самыми дружелюбными ухватками начал спрашивать, где мы будем «голосовать» — здесь или в городе.
Приближались «выборы» — мы никогда в этой комедии не участвовали, но, чтобы не вступать в ненужные объяснения, я ответил, что «голосовать» будем в Москве. Он не уходил, однако, и, упрямо топчась в сенях, переспрашивал то же самое.
— Так вы агитатор? — спросил я, подталкивая его к двери.
— Да, с одной стороны агитатор, но вообще-то не агитатор.
— Так кто вы такой? — и тут у меня прямо потемнело в глазах: масса темных костюмов внезапно рванулась с улицы на террасу, проталкивая и отпихивая друг друга, как в метро в часы пик.
— Мы к вам с обыском, Андрей Алексеевич, — обрадованно гаркнул здоровенного роста мужчина, с грубо отесанным, но не жестким лицом. — По постановлению Свердловской прокуратуры! — И на мой удивленный взгляд добавил: — Обнаружены и у нас в Свердловске ваши сочинения.
Мне не хотелось показывать, что я напуган или растерян, сразу поддаться им — и я насмешливо сказал напиравшему на меня следователю: «То-то видно, что вы из провинции, в Москве „органы“ стали поотесанней». Я захотел допить кофе — и мне дали его допить, напряженно смотря в рот.
— Вы можете нас презирать, но предложите нам сесть! — вскричал один.
— Хозяева здесь вы, — сказал я, — можете садиться, где хотите.
От меня потребовали, чтобы я ехал в Москву, а здесь проведут обыск в присутствии жены. Я сказал, что жена ни при чем, пусть делают обыск при мне.