Давать объективную информацию — это долг журналистов перед теми, для кого они пишут. Долг перед теми, о ком они пишут, скорее моральный, чем профессиональный. Маркиз де Кюстин, отзывы которого о матушке России иностранцы любят цитировать, писал, что в России «каждый иностранец представляется спасителем толпе угнетенных, потому что он олицетворяет правду, гласность и свободу для народа, лишенного всех этих благ… Всякий, кто не протестует из всех сил против режима, делающего возможными подобные факты, является до известной степени его соучастником и соумышленником».
Наконец, просто стремление к социальному равновесию подсказывает, что богатые должны помогать бедным, образованные — невежественным, а те, кто пользуется благами свободы слова, — тем, кто этого блага лишен. Не все западные корреспонденты в Москве принимают всерьез эту сторону дела.
Глава 5. ТЕПЛАЯ ВЕСНА, ЖАРКОЕ ЛЕТО
После суда я познакомился у Павла с человеком небольшого роста — или он показался мне таким рядом с Павлом, лысеющим, с черными глазами и, по-моему, с черными усиками, стараюсь сейчас восстановить его облик и отчетливо не могу, но помню, что-то сразу насторожило меня, оттолкнула его сладковатость, которой всегда в людях не доверял. Поэтому я был недоволен, когда Павел привел Виктора Красина к нам — а у нас сидел Карел Ван хет Реве. Но это впечатление скоро размылось в оживленном разговоре за неизменной бутылкой водки, можно ли «понять Россию умом» и нужно ли быть душевным и добрым.
Нечего говорить, что Красин выступал за душевность, я же, к огорчению Гюзель, относился к душевности скептически. Карел ушел раньше, а когда Павел с Виктором начали одеваться, мы вдруг увидели на вешалке незнакомую убогую шапку — иностранному профессору она никак принадлежать не могла, в лучшем случае мог ее носить спившийся работяга. Но если шапку подбросили, то с какой же целью — мы ее стали мять, думая нащупать там спрятанный микрофон, хорошо, что не распороли, принадлежала она все-таки Карелу, который купил советскую шапку, подражая своему дяде, который в 30-х годах работал в Сибири.
Потом я бывал у Красина на его «средах» или «четвергах», жил он в пригороде Москвы, в пристройке к деревянному дому, где были только стол, полка с книгами — все фотокопии зарубежных изданий, которые он охотно давал читать, — да раскладушка, застеленная овчиной, простынь он не признавал; он подчеркивал свое пренебрежение ко всякому удобству и тем более к роскоши, бывая у нас, прямо-таки попирал грязными ботинками ковер, к известному огорчению Гюзель. Думаю, что у большинства людей, из которых тогда начало формироваться Демократическое движение, Красин вызывал уважение — во всяком случае у меня. Живой ум, чувство юмора, смелость, готовность энергично работать для дела выдвигали его в первые ряды, к тому же он, как и Якир, имел в наших глазах обаяние человека, много лет проведшего за свои убеждения в лагерях, — Якир, в сущности, эти страшные годы провел только за то, что был сыном своего отца. Красин попал в лагерь в конце сороковых годов со второго курса университета за участие в кружке, изучавшем религиозные философии Востока, получил восемь лет, потом четыре за неудачный побег, как он рассказывал, но всего провел шесть — началась десталинизация, по первому делу он был реабилитирован, по второму амнистирован, закончил университет и стал работать как экономист в одном из исследовательских институтов.
Внутренне он никогда не мог примириться с этим режимом и, когда услышал о Павле, сразу разыскал его.
Еще до прихода в Движение вокруг Красина сформировался небольшой кружок из его друзей по лагерю. История одного из них — Бориса Ратновского — очень характерна для последних лет сталинской эпохи. Он был арестован за участие в «антисоветском обществе», состоящем из самого Ратновского и двенадцати осведомителей, которые на нем отрабатывали свой горький хлеб. Один из них разыгрывал роль связного между Ратновским и «Нью-Йорк Таймс», для нее Ратновский писал статьи о советском сельском хозяйстве. «Скорее, в редакции ждут!» — торопил его «связной», и Ратновский лихорадочно исписывал страницу за страницей о тяжелом положении колхозников, чтобы «Таймс» вышла в срок.
Статьи шли на стол следователю — и послужили основанием для смертного приговора. По счастью, ему не было еще восемнадцати лет — и расстрел заменили двадцатью пятью годами. В 1956 году он был реабилитирован.
Когда умер президент Эйзенхауэр, в посольстве США установили книгу соболезнований и Брежнев расписался в ней, — вспомнив былые связи с «Нью-Йорк Таймс», Ратновский вслед за Брежневым решил отдать последний долг американскому президенту.
— Куда? Зачем? — остановил его милиционер при входе.
— Расписаться в траурной книге почетных посетителей, — отвечал Ратновский, в потертой шапочке и пальто без пуговиц, пожалуй, мало похожий на почетного посетителя.
— Давайте паспорт, — сказал милиционер. — Еврей?
— Еврей, — сокрушенно ответил Ратновский, и милиционер пошел в будку звонить. Рядом уже стояла группка в штатском, ожидая знака.
Через четверть часа с растерянным лицом милиционер появился: «Проходите!»
Ратновский вошел на трясущихся ногах — и тут самое страшное: раздался металлический лязг, стук прикладов и каблуков — двое рослых морских пехотинцев взяли на караул при входе в зал почетного гостя, у него чуть сердце не выскочило. «Что было дальше, я не помню, расписался я в этой проклятой книге или нет», — рассказывал он потом.
Вскоре и Павел начал устраивать у себя еженедельные сборища — назову их условно «пятницы»: комната была забита людьми, стояли кучками, разговаривая и передавая друг другу машинописные бумажки, и тут же, уткнувшись в них носом, читали, так что по комнате шел шорох от бумажных листков.
Здесь я познакомился с крымскими татарами. В 1944 году весь крымскотатарский народ, включая грудных детей, был депортирован в Среднюю Азию по обвинению в «сотрудничестве» с немцами, туда же отправили и татар, демобилизованных после войны. В 1956 году был принят указ, «реабилитировавший» народ, но, в отличие от таких же высланных кавказских народов, не разрешивший возвращения на родину. Сыграли, по-видимому, роль противодействие украинского партийного руководства, на которое тогда опирался Хрущев в борьбе за власть, а также то, что в отличие от кавказцев крымские татары сразу не двинулись стихийно, народ они вообще более трудолюбивый и мирный, чем, скажем, чечены, так что и узбекские власти более были заинтересованы их удержать. Но постепенно Движение за возвращение в Крым вовлекло несколько сот тысяч человек, поданы были тысячи петиций, сотни людей арестованы — и только десяткам удалось возвратиться. При этом дело шло не о выезде из СССР, как для евреев и волжских немцев, а о переезде из одной части страны в другую людей, формально пользующихся правами советских граждан. Выселение татар и запрещение им вернуться — акция, направленная против целого народа, она сопровождалась физическим уничтожением половины народа, лишением его имени, крымских татар превратили в просто татар, лишением школ, книг и газет на родном языке. Однако вопрос о геноциде ни разу не был поднят ни в одной международной организации, и ни одна мусульманская страна ничего не сделала для своих братьев.
Крымские татары ведут борьбу мирными средствами: переезжают в Крым, где их ловят и высылают, проводят мирные демонстрации, которые разгоняют войсками, обращаются с верноподданническими петициями, заполненными словами о «великой партии Ленина», на которые не получают ответа. Меня удивляло их терпение, казалось, что если бы часть крымских татар перешла к тактике террора, скажем, к угону самолетов, то власти пошли бы на уступки, как они разрешили еврейскую эмиграцию после попытки угона самолета Кузнецовым и Дымшицем в 1970 году. Часть татар, особенно молодые, стала присоединяться к Демократическому движению, рассчитывая на большую гласность. Одной из их болезненных проблем была нехватка национальной интеллигенции — кроме физика, врача и двух инженеров я встречал только бульдозеристов, трактористок и шоферов, которые приезжали из Средней Азии со следами въевшегося в кожу мазута и с написанными корявым почерком заявлениями.