— Ну, в тюрьме всегда люди будут, — пожал я плечами.
— Но не такие, но не такие! — патетически возразил он, давая понять, что я призван для более великих дел, чем прозябание в тюрьме.
— Стой здесь, руки назад! — крикнул дежурный офицер, и железная дверь за мной захлопнулась.
Уже много раз описано, как человек попадает в тюрьму и что он чувствует при этом, — наиболее пронзительно, как мне кажется, и «Круге первом» у Солженицына. Я постарался описать это в «Нежеланном путешествии», теперь — пять лет спустя — я снова был введен в тот же приемник Бутырской тюрьмы, с тем же плакатом: «На свободу — с чистой совестью!» над дверьми, ведущими на свободу, и снова прошел через рутину приема: регистрацию, фотографирование, снятие отпечатков пальцев, обыск, изъятие ценностей, стрижку наголо, баню, выдачу тюремных вещей и развод по камерам — процедуру, лишенную для меня на этот раз прелести новизны. Пожилой старшина, который держался со мной очень торжественно, записывал мои данные, сидя за дощатым барьером и глядя в окошечко. Тут же за барьером две невидимые мне служащие комментировали мои ответы.
— Смотри-ка ты, жена не работает! — воскликнула одна.
— А чего ей работать! — объяснила другая. — Ты за копейки работаешь, а он рубли получал: связался с американской разведкой, — говорила она это не с осуждением, а скорее с завистью.
Меня поместили в бокс — крошечную камеру, где я не мог ни лежать, ни ходить, а только сидеть или стоять, — и там продержали сутки. Думаю, это сделали для того, чтобы я сразу почувствовал, что такое тюрьма, — чем сильнее надавить сначала, тем скорее крошится воля. Перед баней между двумя надзирателями, или, как они стали теперь называться, контролерами, произошел спор.
— Этого строго отдельно, — сказал опрашивавший меня старшина.
— Ничего, помоется со всеми, — отвечал другой, ему не хотелось делать два рейса в баню. Когда нас вели по двору, я заметил, что там, где пять лет назад были прогулочные дворики, теперь выстроен новый корпус, нововыстроенные корпуса были почти во всех тюрьмах, где я потом побывал, притом и старые были забиты — не знаю, как это совместить с официальными сообщениями, что преступность снижается.[5]
Я боялся одинаково как одиночной камеры, так и общей, где будет человек сорок. В камере оказались двое, и оба дружелюбно приветствовали меня. Их удивил мой вид, обычно люди с воли попадают в более растерзанном состоянии духа и лишь постепенно приходят в себя, но я, как я уже говорил, приучил себя к мысли о тюрьме. Едва войдя в камеру, я с жадностью стал пить воду из крана — за сутки в боксе меня измучила жажда.
Физик Александр Борк, с сухим и сдержанным лицом ученого, сел по обвинению в получении взяток на приемных экзаменах в институты, ожидало его от 8 до 15 лет заключения, на воле у него остались жена и маленький сын. Тренер по горным лыжам Илья Романенко сел, как он сказал, за «заранее обещанное укрывательство краденого». Двое молодых людей решили бежать за границу, сделав для этого маленькую подводную лодку: чтобы не быть засеченной радарами, она должна была присосаться к подводной части идущего за границу судна. Для ее строительства нужны были деньги, и изобретатели ограбили магазин, причем не обошлось без убийства. Часть украденных плащей «болонья» Романенко по их просьбе спрятал у себя. Был он попроще, чем Борк, поавантюрнее и покомпанейскее. Теперь я могу с уверенностью сказать, что он был осведомителем. Следствие у него кончилось, он ждал трехлетнего срока — и мог сразу рассчитывать на условное освобождение. Думаю, что в деле своих друзей-изобретателей он сыграл печальную роль, да и у Борка многое выпытал.
Я просидел с ним слишком недолго, чтобы он мог сделать что-то дурное мне, наоборот, он приучил меня каждое утро делать зарядку и обливаться холодной водой, что помогло мне за годы тюрьмы и лагеря и что я и теперь делаю.
Мы проводили время совсем не плохо, в оживленных разговорах, в чтении книг, я даже начал курс лекций по истории Демократического движения, которые восемь лет спустя продолжил в Гарвардском университете, — Романенко смотрел мне в рот, предвкушая, сколько материала я ему дам для опера. Уже через три дня пришла передача от Гюзель — и это оживило наш стол, впрочем, Романенко держал свои разнообразные продукты отдельно, шуршал по вечерам шоколадной бумажкой, и, когда меня выводили из камеры, его напутственные слова были: «Не очень делись продуктами!» Он по-своему хорошо относился ко мне и, кроме доброго совета, дал плитку шоколада в дорогу.
25 мая меня «дернули» из камеры, дежурный офицер хотел, чтобы на меня надели наручники, но Киринкин и Сидоров запротестовали и благополучно довезли меня до следственного отдела Прокуратуры СССР. В «постановлении о привлечении в качестве обвиняемого по ст. 1901 УК РСФСР» мне ставилось в вину: «СССР до 1984 года?», «Путешествие в Сибирь», статья «Русская живопись последнего десятилетия» и интервью Кларити и Коулу, Киринкин забыл «Письмо Анатолию Кузнецову», хотя из всех моих писаний только оно было обнаружено в Свердловске и было единственной зацепкой для ведения дела там.
Перед каждым, обвиняемым в распространении своих или чужих взглядов, открываются несколько возможных тактик на предварительном следствии и суде.
Во-первых, он может признавать инкриминируемые ему писания и высказывания антисоветскими, признавать факт их распространения и раскаиваться в содеянном — тактика, наиболее желаемая для следователя. Однако и внутри этой возможности есть разные варианты: можно идти за следователем — признаваться только в том, в чем он вас уже уличил и что ему и без вас известно, но можно забегать вперед и вываливать все без разбора, говоря языком блатных, «колоться до жопы».
Во-вторых, можно признавать и факт распространения, и оценку писаний или высказываний как антисоветских — но раскаяния при этом не выражать: «Считаю свои взгляды антисоветскими и от них не отказываюсь!» Такая позиция, в общем, тоже облегчает работу следователя и может создать серьезные проблемы для других, замешанных в этом деле.
В-третьих, можно признавать факт распространения, но отвергать оценку писаний или высказываний как антисоветских, или клеветнических, наоборот, подчеркивать, что действия носили совершенно легальный характер, а преследование их незаконно. Это была тактика большинства участников правозащитного движения, она не допускала выскакивания вперед со сведениями, следователю неизвестными, а также дачу показаний о других.
Наконец, могла быть тактика отрицания инкриминируемых деяний, вне зависимости от того, имели они реально место или нет. Подследственный говорит при этом: нет, я этого не говорил и не писал, нет, я этой рукописи не брал и не давал, а тот, кто утверждает обратное, ошибается или клевещет на меня. При этом можно соглашаться с оценкой высказываний или писаний как антисоветских, можно не соглашаться или вообще никаких оценок не давать. О последнем казусе я буду подробно писать далее.
Теперь же я выбрал пятый вариант. Я сказал Киринкину, что ни антисоветскими, ни клеветнически я свои писания не считаю и никаких показаний на следствии давать не буду. Еще до ареста я решил поступить так во всех случаях, какое бы обвинение мне ни предъявили, и исходить не из отрицания фактов или их оценок, а из отрицания права суда и следственных органов преследовать людей за их взгляды — верны они или ошибочны, вопрос другой.
Киринкин печально посмотрел на меня и сказал: «Тогда с ходу 70-я». Я только руками развел, показывая полную покорность судьбе, но тут эту угрозу всерьез не принял, я полагал, что ст. 1901 выбрана высоким начальством и едва ли ее из-за моего поведения будут менять, я во всех случаях получу максимально три года, только за полное покаяние и самооплевывание мне дали бы год. К тому же моя позиция позволяла мне избавиться от мелочной возни с признанием одного, отрицанием другого, споров со следователем, что советское и что антисоветское. Впрочем, ни Киринкин, ни Сидоров тоже о моем отказе не очень беспокоились: ты, мол, только что попал к нам, голубчик, посидишь месяц-другой, не так запоешь.