В прокуратуре какая-то опустившаяся баба допросила меня о моем задержании, и я подумал: «Уж тебя-то, милочка, я обведу вокруг пальца». Не тут-то было, она так ловко записывала мои показании, ничего явно не искажая, но делая нужный ей акцент, что я понял: нужно быть осторожным с людьми, имеющими опыт следовательской работы, какими бы идиотами они ни казались. Дело тянулось долго, ссылались, что кто-то «заболел», в конце концов я получил примерно такой ответ: машинку и бумаги вам вернули, задержаны вы были для проверки документов — радуйтесь, что все так хорошо кончилось.
Работая над «Процессом четырех», я пользовался разными машинками, у одной даже перелил шрифт, чтобы КГБ не мог уличить меня. При задержании я пояснил, что нес машинку, намереваясь ее купить, а свою продать, — и поэтому наутро отнес свою в комиссионный магазин. С портативными машинками трудно в Москве, — но даже через две недели она все еще не была продана: ее-де хочет купить «одно солидное государственное учреждение», но денег не переводит.
— Видно, недостаточно солидное, раз у него нет денег, — сказал я. — В таком случае давайте машинку назад.
Директор магазина отказался. Я пригрозил, что буду сидеть у него в кабинете, пока мне или деньги не заплатят, или машинку не отдадут. Директору не улыбалось ни иметь свидетеля его коммерческих переговоров, ни затевать скандал, так что машинку мне возвратили, да и «солидное учреждение» не осталось внакладе, потом изъяв ее у меня без всяких денег.
Вскоре «Процесс четырех» я благополучно переслал в Голландию, а Василия Ивановича имел удовольствие видеть еще раз — на кассации дела демонстрантов, это было лишним подтверждением, что он занимался ими, а не Галансковым и Гинзбургом. Я в коридоре суда разговаривал с французским корреспондентом и вдруг смотрю — идет он.
— Василий Иванович?
— Да, Василий Иванович.
— Сотрудник КГБ?
— Да, сотрудник КГБ, — все это с нарастающим напряжением.
— Ну ладно, идите пока, — сказал я, махнув рукой, и с перекошенным лицом он удалился, я просто хотел немножко поиздеваться над ним. Когда суд закончился и стала выходить публика, я содрогнулся: ни до, ни после я не видел такого сборища омерзительных лиц, у каждого был какой-то неприятный физический недостаток или явно написанный порок — не знаю, как уж их здесь всех таких собрали, мне приходилось видеть и благообразных гебистов. Суд, как и следовало ожидать, утвердил приговоры.
В другой раз мы пришли в Верховный суд с Генри Каммом, корреспондентом «Нью-Йорк Таймс», на кассацию Иры Белогородской. Нас посылали из комнаты в комнату, пока в последней не сказали, что суд полчаса назад кончился. Все убыстряя шаги, мы пробегали за коридором коридор не в силах найти выхода, бедный Генри, не говорящий ни слова по-русски, думал, что он уже не выйдет отсюда.
— Что, ребята, заблудились? — дружелюбно спросил нас пожилой старшина, распахнул ничем не приметную дверь — и мы оказались на улице.
С машинкой я победил, борьба против ссылки была сложней. Я разослал письма в милицию, районную прокуратуру, Союз журналистов — с перечислением моих интервью для АПН, выдержками из определения Верховного суда по моему делу и т. д. Это дало дополнительную работу КГБ, но не могло меня спасти.
В Союзе журналистов двое функционеров говорили со мной, один сказал, что раз я, пусть внештатно, работаю для АПН, ссылать меня нет оснований, другой стоял на точке зрения, что сослать или посадить кого-то никогда не вредно.
Почти тут же мне позвонил Борис Алексеев: он должен вернуть мне ранее заказанные статьи, ничего мне больше АПН не закажет.
Статьи о художниках он мне не вернул, однако, сказав, что они у «большого начальства». Я позвонил ему через год — он вешал трубку, а когда я приехал к нему в АПН, очень нервничая, сказал, что «выбросил такую дрянь в корзину», что «статей вообще не брал» и, наконец, что «имел большие неприятности» и потому не хочет ни видеть меня, ни слышать.
— Неужели и с моей статьей так получится? — испуганно лепетала журналистка, только что принесшая статью о балете.
— Гони в шею этого клеветника! — кричал из-за стены начальник отдела, некогда хваливший меня за «тонкость».
— Клеветник! Пиши доносы на советскую власть! Печатайся в Голландии! — взвинчивал себя Алексеев.
— Доносов я как раз не пишу, — скачал я и, обругав их всех напоследок, ушел — чтобы тут же написать донос на Алексеева в правление АПН. Ни ответа, ни своих статей я не получил.[2]
С августа было ясно, что КГБ раскрыл мою роль «офицера связи», к этому добавлялась наша демонстрация: не заводя политического дела, КГБ решил сослать меня как «тунеядца», для этого лишить работы в АПН и не дать устроиться на другую, достаточно было проследить, куда я иду устраиваться, и позвонить в отдел кадров. Гебисты повторяли старый прием, но я за три года кое-чему научился. Слежку за домом устанавливали с восьми утра, но я заметил объявление, что нашему почтовому отделению требуются разносчики писем и газет с 6 часов утра. К шести утра я туда отправился — и был с радостью принят, не много было желающих работать за 23 рубля в месяц. Быстро разнося газеты, я до восьми уже возвращался домой, так что КГБ пребывал в приятной уверенности, что я нигде не работаю.
Впрочем, первый месяц считался испытательным сроком, и я мог быть без труда уволен, нужно было скрывать работу от милиции. Наместников сделал мне последнее предупреждение: я, так сказать, «подловил» его, он затем получил от прокуратуры мягкое, но все же порицание за предупреждение работающему и с горечью сказал Денисову: «Я для КГБ старался, а в результате схватил замечание!» Все же я не мог быть окончательно оформлен, пока не представлю справку с прежней работы. Справку в АПН выдать мне отказались, я прошел в кабинет главного бухгалтера — охранникам там я так примелькался, что они меня пропустили — и повторил свой прием: не уйду до тех пор, пока не дадут справку. Инстинктивный страх перед скандалом заставил бухгалтера мне ее выдать, он приписал, что она «не действительна для получения пенсии», но на пенсию мне было наплевать: отдел кадров райуправления связи сделал мне, наконец, запись в трудовой книжке.
Сразу же я послал районному прокурору жалобу на предупреждение милиции и даже пошел к нему. Мой старый знакомый Фетисов, подписавший в 1965 году ордер на мой арест, или несколько сник за три года, или я, напротив, воспарил, но теперь мне в нем что-то жалкое почудилось.
— Что нужно? — спросил он, насупившись и глядя в стол.
— У меня три вопроса в связи с моими жалобами, — начал я, раскрывая папочку с копиями многочисленных жалоб. Вид папочки подействовал на него как красная тряпка на быка.
— Работать надо, а не жалобы писать! — гаркнул он, взглянув на меня с ненавистью.
— Чего ж горло драть! — ответил я. — Вы меня выслали, видите — я вернулся, сижу перед вами живой и невредимый, а вас, если так будете надуваться и наливаться кровью, скоро кондрашка хватит!
Прокурор вскочил и начал кричать что-то нечленораздельное, так что я ушел очень довольный собой и в надежде, что его действительно стукнет кондрашка.
На нее одну не надеясь, я тут же написал жалобу в райком КПСС, что прокурор кричит, брызжет слюной, топает ногами, все это выглядит комично, и тем самым он «роняет достоинство коммуниста и прокурора», но, учитывая его бывшие заслуги, прошу его не наказывать, а просто перевести на «заслуженный отдых» — я надеялся, что последний пассаж его особенно разозлит.
Через два месяца меня пригласила секретарь райкома Татьяна Щекин-Кротова, разговаривала со мной любезно, я бы сказал — с долей любопытства, видно было, что для нее прокурор — мелкая сошка, в приемной я заметил начальников, сидящих с видом провинившихся школьников. Она сказала, что прокурор получит «замечание», но, искушенная в бюрократической работе, думала, что я хочу свести с ним счеты за другие дела, ибо сама по себе «брань на вороту не виснет». Я рассказал, как защищался от ссылки, и заключил, что КГБ не сможет эффективно работать ни в условиях правопорядка, ни в условиях беспорядка, ибо они теряются при первом же сопротивлении им. Я и сейчас думаю, что в случае массовых волнений и мятежей КГБ первым выйдет из строя, хотя к таким волнениям подготовились: в 1968 году была разработана инструкция о переходе при беспорядках всей власти в районе к «тройке» — первому секретарю райкома, начальнику райотдела КГБ и военкому; и селах же всем председателям колхозов выдали оружие и установили на дому телефоны.