Литмир - Электронная Библиотека
A
A

Возникновение ВСХСОН — с его отрицанием марксистского тоталитаризма и либерального парламентаризма — хорошо показывает, что общественная мысль в Советском Союзе после периода замороженности начинает биться над теми же проблемами, что и русская эмиграция первых пореволюционных лет. В обоих случаях заметно стремление к новой идеологии, понимание, что если марксизм возник как реакция на западное либеральное общество, то преодоление марксизма едва ли возможно простым возвратом к идеалам либерализма. Но мне не менее важным кажется не где марксизм возник как идеология, а где он реально воплотился: как раз в обществах с сильными пережитками феодализма, и большевизм был явлением очень русским, а не случайным для России — поэтому в своей ставке на национализм и НТС, и ВСХСОН, стремясь вперед, тянули назад, они подходили к действительно новой идеологии, но чувство национального оправдания вело в другую сторону. По-видимому, новая идеология потребует найти правильный баланс между неделимыми правами человека, социальной группы, нации и всего человечества.

Иностранцы подчеркивают сильную привязанность русских к своей стране, аффектированный патриотизм — мы не скажем, как англичане, «эта страна», но «Родина». Но у меня аффектация вызывает недоверие, опыт показал, что те, кто выставляет любовь к родине или веру в Бога как медаль на груди, часто оказываются людьми ненадежными. Патриотизм доходит до того, что лазерный луч называют лучом Лазарева, но один из компонентов этого патриотизма — не чувство спокойной гордости за свою страну и не самоуважение при мысли, что мы — русские, а скорее чувство ущемленности: да, мы отсталые, бедные, несвободные, грубые, грязные, варвары и т. д. и т. п., но зато -

Удрученный ношей крестной,
Всю тебя, земля родная,
В рабском виде Царь Небесный
Исходил, благословляя —

мы несем миру великие духовные ценности — безразлично, православный ли это мессианизм или марксистско-ленинский, это с одной стороны, а с другой -

От Урала до Дуная,
до большой реки,
колыхаясь и сверкая,
движутся полки —

мы — это сила, презирайте нас, сколько хотите, живите лучше нас, но мы вам покажем, мы вас сомнем нашей силой — а сила всегда права. Отсюда и любовь народа к власти как символу этой силы.

Изоляция порождает в народе не только чувство взаимосвязанности, но и ксенофобию — не всегда легко различить, где граница между «естественной ксенофобией» и насаждаемой властью «искусственной». Русские с молоком матери впитывают настороженность к немцам, но ненависть к немцам, которая существует сейчас, — результат антинемецкой пропаганды. Власть поддерживает в народе деление на «мы» и «они» — русские и иностранцы, — но парадокс в том, что отношение народа к власти — это тоже «мы» и «они». И наступают моменты, когда проявляется амбивалентность патриотизма, построенного на сознании силы: власть утрачивает силу — и любовь к родине ослабевает, оказывается, была лояльность к власти, а не к стране.

Можно привести два характерных примера, связанных со все теми же немцами — я их здесь употребляю как бы в виде учебного пособия. Первый пример: массовое дезертирство и открытие фронта немцам в 1917–18 годах, по существу весь рядовой состав армии, т. е. народ, показал нежелание защищать Россию, ибо ее «власть» уже не была «силой». Второй пример: массовая сдача в плен немцам в 1941–42 годах, приветствие их хлебом-солью, многомиллионная коллаборация с врагом, который не скрывал своей цели уничтожения народа, — тогда многим казалось, что «власть» не имеет силы противостоять немцам.

«Мы» и «они» — русские и иностранцы — и «мы» и «они» — народ и власть — вступают друг с другом в конфликт и в вопросе с русскими диссидентами, ибо диссиденты, начиная с князя Курбского и кончая Солженицыным, обращаются к загранице, через заграницу или из-за границы. Власти стараются все время обыграть это, даже преувеличить, но видно, что в целом они терпят здесь поражение. Характерен пример Ленина — он не только долгие годы жил за границей и к загранице апеллировал, но и открыто презирал русский патриотизм, желал поражения России в войне с Германией, взял у немцев деньги, был изображен русской прессой как «немецкий агент», заключил с немцами самый унизительный мир — и стал на долгие годы символом национального величия России.

Не удается эта тактика власти и в отношении Демократического движения, хотя диссидентов пытаются представить или как иностранных агентов, или как недалеких тщеславных людей, которых иностранцы используют. Не могу сказать, что я никогда не встречал к себе неприязни из-за того, что я диссидент, но гораздо чаще интерес и сочувствие. «Вы напрасно стараетесь, — сказал мне как-то офицер милиции, — вы же видите, как народ легко впитывает советскую пропаганду и принимает все как должное». «Ну что же, — ответил я, — сама легкость, с которой все принимается, говорит, что они с такой же легкостью примут все, что идет от нас». Неприязнь народа к загранице во многом основана на страхе, что иностранцы отнесутся с презрением к русским, и сам факт, что диссиденты нашли с иностранцами общий язык, скорее повышает шансы Демократического движения.

По версии КГБ, термин «Демократическое движение» был придуман НТС и «заброшен» в СССР, Павел Литвинов говорил мне позднее, что этот термин предложил я сам в начале 1968 года. Существовал какое-то время термин «Движение 5 декабря», предложенный Есениным-Вольпиным, одним из организаторов первой демонстрации на Пушкинской площади 5 декабря 1965 года под лозунгом «Уважайте конституцию — основной закон СССР!».

В 1973 году Андрей Сахаров сказал, что в сущности Движения нет, поскольку нет политической цели, например борьбы за власть. Но если нет политической цели, это не значит, что нет движения, — значит, нет политического движения, но может быть моральное, например. Если группа людей ставит себе общие цели — такие цели хорошо сформулировал сам Сахаров: политическая амнистия, свобода слова, собраний, ассоциаций, въезда и выезда из страны, — координирует свою деятельность и выражает при этом интересы части общества, то мы можем говорить о Движении. С 1973 года его стали называть Движением за права человека — такая замена точнее отвечала его сути в то время.

Многим участникам Движения было неприятно слово «политика»: оно связывалось со злом, которое принесла политика в мир. Отвращение к пронизывающей советское общество «политизации», желание быть не «за» или «против», но вообще вне политики понятны — но, увы, к тем, кто хотел отбросить всякую «политическую идеологию», она подползала с другой стороны: их «морализм», заполняя политический вакуум, постепенно превращался в религиозно-националистическую идеологию, иногда с элементами вождизма.

Политика отвергалась и по соображениям безопасности: мы не посягаем на вашу власть — и вы нас не троньте. Но в обществе, где термин «аполитичный» применялся как негативная политическая дефиниция, любая не контролируемая государством активность рассматривается как политическая: даже художники, устраивающие без разрешения выставку, или поэты, читающие заранее не одобренные стихи, бросают вызов государству, так что желание сузить претензии политики уже было политическим.

С 1968 года инакомыслящие — хотя и не всегда четко — делились на «политиков» и «моралистов»: на тех, кто думал о Движении как о зародыше политической партии и хотел выработать программу политических и социально-экономических преобразований, и на тех, кто хотел стоять на позициях морального непризнания и неучастия в зле режима. Деление условно, поскольку каждый был на какую-то долю моралист и на какую-то политик. Даже Сахаров, в своих обращениях к властям предлагая программу социально-экономических изменений и критикуя разрядку, выступал в роли политика.

18
{"b":"50677","o":1}