Приятель вошел. Остановился. Остолбенел. После сел в кресло. После встал, очень громко хрустнул пальцами и принялся шагать по комнате, совершенно по-знобишински пожирая мои полотна глазами. Для полного сходства не хватало ритуального «мда-а-а». Но через некоторое время услышал я и его. Только приятель произнес это междометие почти шепотом, как бы стыдливо.
Нет. Не пойду я на выставку! "Натюрморт с нарциссами", "Лодки у берега", "Портрет Афанасия Петровича", «Ледоход», "Натюрморт с матрешкой", "Зима пришла"… Скучный человек Знобишин. И нечего мне ему сказать. Разве что «мда-а-а». Но ведь обидится, если не приду! Пойти все-таки, что ли?
Телефонный звонок. Опять Настя.
— Чего делаешь?
— Сижу.
— Где сидишь?
— В кресле.
— Продолжаешь бездельничать?
— Да.
— Ты отвратителен!
— Знаю.
— Сходим на Знобишина! Он звонил, приглашал нас. Неловко как-то.
— Сходим. Конечно, неловко. Разумеется, сходим. Отчего же не сходить. Обязательно сходим. Завтра же сходим. Жаль, что сегодня уже поздно, а то и сегодня бы сходили.
— Завтра выставка закрыта.
— Значит, послезавтра.
— Послезавтра родительское собрание.
— Тогда, стало быть, через два дня.
— Через два дня выставка закроется. Она уже месяц как открыта. Знобишин потому и звонил, что выставка скоро закроется. А мы все не идем и не идем. Хамство, конечно, с нашей стороны.
— Ты права, хамство. Но что же нам делать?
— Постараюсь пораньше сбежать с родительского.
— Хорошо, постарайся. А ты не брала мой сборник из книжного шкафа, когда приходила в среду?
— Нет, не брала.
— И не заглядывала в шкаф?
— Не заглядывала.
— А ты хорошо это помнишь?
— Хорошо. А что случилось? Пропал сборник?
— Нет, не пропал.
— Так в чем же дело?
Утром я отправляюсь на службу. Литература не кормит меня. Живопись и подавно. Приходится служить.
Служба меня тяготит, хотя сама по себе она не так уж дурна. Многие даже завидуют моей службе. "Нам бы такую! — говорят. — А ты все ноешь, все привередничаешь, все недоволен!" Да, согласен, служба моя не так уж плоха. И, однако, три дня в неделю, а то и четыре, а то и целых пять мне не принадлежат. В эти дни я теряю себя. В эти дни я уже не я, а некто иной, помнящий притом, что был совсем недавно мною, и оттого страдающий еще пуще.
Всякий раз, когда я приближаюсь к зданию, в котором располагается мое учреждение, когда я вижу его простой, ничего не выражающий, никого не волнующий унылый фасад, настроение мое начинает портиться. Когда же, войдя в вестибюль, я направляюсь к гардеробу, самочувствие мое становится тошнотворным.
Раздевшись, вручаю гардеробщице пальто и шапку.
— Шапку в рукав! — говорит она.
— Зачем? — спрашиваю я.
Всякий раз она говорит мне "шапку в рукав", и всегда я совершенно машинально спрашиваю "зачем?".
— Затем, что шапка упасть может, и поди потом разберись, чья она! отвечает гардеробщица сердито.
Покорно запихиваю шапку в рукав. Причесываюсь перед зеркалом. Бреду к лестнице (лифт, как обычно, не работает). Медленно подымаюсь. Проходящие мимо студенты и сослуживцы здороваются со мной. И я с ними здороваюсь. Все меня знают, и я всех знаю. Как китайский болванчик, я непрестанно киваю головой: здравствуйте! здравствуйте! здравствуйте!
Но вот сверху торжественно движется начальствующее лицо. Оно глядит на меня выжидающе и не здоровается. Потому что я не начальствующее, а простое служащее лицо и должен с начальствующим лицом здороваться первым.
— Добрый день! — говорю я, стараясь не выглядеть чрезмерно злым и мрачным. Со злостью я кое-как справляюсь, но мрачность остается. Начальство в прекрасном настроении, оно улыбается.
— Что вы такой грустный? — интересуется начальство. — Вы здоровы? Дома у вас все в порядке?
— Спасибо, здоров. И дома полнейший порядок. Просто плохое настроение. Не с той ноги встал.
— Сочувствую, — говорит по-прежнему улыбающееся начальство и, дружески, даже как бы отечески коснувшись ладонью моего плеча, движется дальше.
Наконец шестой этаж. Слегка утомившись от восхождения, вступаю в помещение кафедры. Заседание уже началось. Устыдясь своего опоздания, присаживаюсь в уголке на свободный стул. Вокруг сидят мои коллеги. Хорошие, в общем-то, люди, неглупые. Я тоже, кажется, неплохой человек и тоже не дурак. Все мы ученые и учителя. Только мои коллеги по доброй воле и в свое удовольствие, а я по несчастью и на свое мученье.
Не хочу я ничего изучать. Не желаю никого учить. Да приходится. Мне всегда казалось, что наука — вещь сомнительная. В желании все познать, во все проникнуть, до всего докопаться, все обнажить и все объяснить есть нечто непристойное. Наука старательно истребляет тайны, будто не замечая, что их не становится меньше. Наука подобна тому известному тощему рыцарю с медным тазом на голове, а мир подобен не менее известным ветряным мельницам. Тихо вращая своими крыльями, мельницы спокойно возвышаются на холмах. А рыцарю неймется. Он жаждет битвы и подвига.
Ученые пишут мудреные книги, которые способны прочесть только другие ученые. Последние нередко делают это лишь для того, чтобы убедиться в своем интеллектуальном превосходстве над соперником. Положа руку на сердце могу признаться: будучи ученым, не прочитал целиком ни одного научного труда, ограничивался фрагментами. Потому что я не боюсь соперников. Не боюсь же я их оттого, что у меня их нет. А нет их у меня по той причине, что я не настоящий, а ложный ученый, псевдоученый. Бывают ложные лисички и боровики. Бывают и ложные ученые, весьма похожие на настоящих. Вот и я такой. Правда, я не ядовит, как упомянутые грибы, я безвреден. Странно, но коллеги почему-то ценят меня как ученого и внимательно читают те статейки, которые мне время от времени приходится пописывать. Однако мне хорошо известно, что все это ерунда, что все это не наука, что все это выеденного яйца не стоит, что если бы я был подлинным ученым…
Я не ученый, но я и не учитель. Я не люблю никого учить. Я не верю, что можно кого-нибудь чему-нибудь научить, и к завзятым учителям отношусь с неприязнью. Я верю, что можно только научиться. Конечно, процессу самоучения можно помочь. Но и только. И приходится мне ваньку валять, притворяться, лицедействовать, изображая из себя способного педагога. Честно говоря, у меня это получается. И те, кого я, так сказать, учу, а также и те, кто поблизости от меня простодушно пытаются и впрямь кого-то чему-то научить, верят в мой педагогический дар. Учащиеся не замечают, что учатся сами. А учителя уверены в том, что мне известны особые, тайные, хитроумные приемы учительства, которые я тщательно прячу.
Начальствующие особы знают о моих литературных забавах. "Ну как там ваше хобби?" — спрашивают они меня добродушно и покровительственно. Им немножко лестно, что во вверенном их попечению солидном учреждении имеется свой, почти настояший, почти профессиональный и даже чуточку известный сочинитель. За их благосклонное отношение к моим невинным увлечениям мне приходится расплачиваться текстами поздравительных адресов. "Дорогой наш Федор Федорович! В день Вашего славного юбилея мы, Ваши ученики, Ваши товарищи и соратники…"
Я смотрю в окно. За окном — крыши. Из крыш торчат трубы и телеантенны. По крышам бегают коты. Над крышами вьются голуби. Выше голубей — облака. Сегодня у них непривлекательный вид — они серые, как больничные халаты.
За кафедральным столом идет важный разговор.
"Надо учесть, что мы упустили из виду… к тому же они послали письмо… это вызывает недоумение и совершенно необъяснимо… нас, между прочим, неоднократно предупреждали… Красильников, конечно, перегибает, но отчасти он прав… нам не хватает организованности и чувства ответственности… следует в первую очередь обратить внимание на… к шестнадцатому все необходимо представить в полном объеме… кто же разрешит такую вольность?.. лучше не связываться с этой авантюрой… а что же мы будем делать завтра?.. и несомненно, что… "