Со страхом смотрю в выцветшие, водянистые глаза Али — Алевтины Арсеньевны. Полгода тому назад я сделал ей из газеты кораблик, и мы пустили его в море. Всего лишь полгода прошло, но она не узнает меня, но она ничего не помнит… кроме конфет. Во мне вдруг просыпаются любознательность и азарт естествоиспытателя.
— А какие глаза были у тетушки, какого цвета?
— Глаза были голубые, совершенно голубые!
— То есть как голубые? А я… а мне говорили, что глаза у нее были серые.
— Ну что вы! Я же не могла это позабыть! Даже в газетах писали о ее небесно-голубых глазах. И поэты сравнивали ее глаза с утренним майским небом или с морем в чуть ветреную солнечную погоду. Был у нее один поклонник — поэт. Кажется, там пахло большим романом.
Я весь сжимаюсь. Правую ногу мою под столом сводит от волнения, а мой лоб снова увлажняется.
— Но случилось это несчастье…
— А кто же все-таки виновник? — спрашиваю я тихо. — Почему-то толком неизвестно, кто стрелял в Брянскую.
— Отчего же неизвестно? Очень даже хорошо известно! Стрелял Одинцов, ее законный муж. Это был мужчина заметный, статный, высокий. Это был блестящий гвардейский офицер, аристократ. Но, к несчастью, он был не слишком умен и слишком ревнив. Имея такую знаменитую и такую хорошенькую жену, следовало кое на что смотреть спокойнее, немножко сквозь пальцы. А он не мог. Он то и дело хватался за пистолет и стрелялся на дуэлях.
— Вот как? В начале века еще случались дуэли?
— Разумеется! Мужчины все драчуны и все любят стрелять. Теперь стреляют только в зайцев и уток, а тогда еще можно было пострелять друг в друга. Вот этот Одинцов, совсем одурев от ревности, и застрелил мою бедную тетушку прямо на концерте в Дворянском собрании. Вся Россия содрогнулась! Вы не представляете, что творилось в Петербурге, что писали газеты!
— А что же сделалось с Одинцовым? Он остался жив?
— Да, он остался жив. Его друзья наняли лучших адвокатов, и те доказали, что он был не в себе, а тетка и впрямь вела себя несколько предосудительно. Правда, в Одинцова после тоже стреляли, и, кажется, он был тяжело ранен. Кто стрелял, я уж не знаю. Словом, веселенькая была история, очень веселенькая. Такие бурлили страсти, такие страсти! А тетку-то жалко. Молода ведь была совсем, и такой голос, такой талант.
— А скажите, тот поэт… куда он делся?
— Да бог его ведает. Может быть, застрелился с горя. А может статься, что он еще долго жил. Но, очевидно, он не был слишком известен. И знаете, вы чем-то на него похожи! Честное слово! Он тоже был бородат, и нос у него почти такой же, и глаза… Как забавно! Но вообще-то тетушку окружали офицеры, друзья Одинцова. Они никого к ней не подпускали и попросту таскали ее на руках. Выносили ее на руках из театра и тащили к коляске. А у дверей дома вынимали ее из коляски и несли в квартиру. Не верите? Честное слово актрисы! Так оно все и было!
Апрель.
Горят свечи. Ксюша глядит на меня с фотокарточки по-ангельски кротко. За окном по улице то и дело проезжают машины. Вот, легко шурша шинами, пронеслось такси. Вот басом прогудел большой автобус с прицепом. Вот продребезжал какой-то старенький, разбитый грузовичок — все в нем трясется и лязгает. Вот с тонким свистом промчался полупустой вечерний троллейбус (у наполненного троллейбуса другой звук, другой посвист). Вот легковая машина, наверное «Жигули», остановилась у нашего дома. Из нее выходят, слышны голоса: "Это же дом двадцать девять! Двадцать пятый мы прозевали!" Снова садятся. Стук захлопнувшейся дверцы, шум заводящегося мотора. Отъезжают.
Звонит телефон. Выхожу в прихожую, снимаю трубку. В трубке тихо.
— Алло!
Трубка молчит. Кладу ее на рычажки аппарата, возвращаюсь к столу. Ксюша будто бы сдерживает улыбку. Уголки ее губ явно подрагивают. Снова звонок. Снова снимаю трубку. Снова в трубке безмолвие. Но вроде бы кто-то дышит на другом конце провода, дышит затаившись, стараясь, чтобы дыхания не было слышно. Наконец робкий Настин голос.
— Это… я. Привет. Как поживаешь?
— Плохо поживаю.
— А что случилось?
— Случилось несчастье.
— Какое несчастье? Не пугай меня! Говори, говори, что случилось?
— Да сразу не расскажешь, не объяснишь. Впрочем, тебя это совсем не касается, и незачем тебе нервничать зря.
— Как ты жесток! Просто изверг! Немедленно отвечай, что произошло!
— Не пугайся. Ничего не произошло. Это я так. Валяю дурака. Ничего существенного решительным образом не произошло. Это я так.
Пауза. Я молчу. Настасья — тоже. Слышно, как она шмыгает носом. Потом она вздыхает. После опять шмыгает носом.
— У меня есть два билета на «Амаркорд». На среду, в «Титан». Сеанс в восемнадцать тридцать.
— Я уже видел «Амаркорд». Мы видели его с тобой вместе. Неужели ты позабыла?
— Ну посмотрим еще разок. Фильм-то отличный.
— Хорошо, посмотрим еще разок.
Настя оживляется. Голос ее веселеет.
— Я буду ждать тебя в вестибюле в четверть седьмого. Не опаздывай! Ты у меня любишь опаздывать.
Опять сажусь за стол. Ксения смотрит на меня сердито. Ксения недовольна мною. Зря я согласился на «Амаркорд».
Прихожу на пять минут позже. В вестибюле много народу, но я сразу замечаю Настасью. Она стоит у самого входа и нервно мнет в руках перчатки. Она не видит меня, и я спокойно наблюдаю за нею. На ней светло-серое пальто, черная вязаная шапочка и длинный, свисающий до самого полу, черный вязаный шарф. Она немножко похудела, немножко побледнела, под глазами у нее легкие тени — все это придает ее облику ту самую значительность, которой ей всегда чуточку недоставало. Хороша все же Настя!
Она поворачивает голову в мою сторону, и на ее лице вспыхивает счастливая улыбка. Она машет мне перчатками. Она идет ко мне, лавируя между стоящими в вестибюле людьми, выставляя вперед то одно, то другое плечо, по-прежнему сияя какой-то совсем девчоночьей улыбкой. Подойдя, она берет меня под руку и слегка прижимается ко мне, и обдает меня ароматом «Шанели», и глядит мне в глаза своими синими глазищами, и почти упирается в меня своими длиннющими ресницами, и что-то говорит, что-то тараторит быстро-быстро, будто боится, что не успеет все сказать, что я вот-вот уйду, исчезну — и она останется одна в этом переполненном людьми вестибюле, одна с ненужными билетами в кармане и со слезами на своих фирменных ресницах.
— А я давно уж тут, думала, может ты тоже пораньше, встала на самом видном месте, привязался какой-то мерзкий тип, говорю: отойдите от меня! А ему хоть бы что, еле отбилась, потом страшно стало: вдруг не придешь? вдруг передумаешь? или дела срочные, как это шикарно, что ты все же пришел, как это божественно, как это мило с твоей стороны! А потом морячок какой-то, феноменально вежливый. "Не желаете ли, — говорит, — девушка, у меня есть лишний билет за семьдесят копеек, место хорошее, самая середина и к тому же у прохода, отлично будет видно". Ты знаешь, я даже с работы пораньше ушла, отпросилась — боялась опоздать, и надо было получше нарисовать лицо, чтобы тебе понравиться, а после пенсионер какой-то прилип, генерал небось в отставке, по крайней мере полковник, этот с юмором был, острил по-военному. "Девушка, — говорит, — вам бы в армию, на посту вы стоите, как образцовый солдат, отличник боевой и строевой подготовки". А потом какой-то интеллигентный мальчик стал знакомиться несмело. "У вас, — говорит, — лицо покинутой Ариадны, но Тезей к вам не вернется, не ждите, вы достанетесь Дионису, это тоже недурно, скажу я вам, ей-богу, недурно…"
— Господи! — изумляюсь я. — Сколько же ты тут простояла?
Настасья захлопывает глазищи и снова их распахивает.
— Ну… с полчасика, не больше. Или минут сорок. У меня ведь и часы к тому же спешат, все забываю отдать их в починку.
Мы поднимаемся по длинной лестнице и входим в длинный, неудобный зал. Отыскиваем свои места, садимся. Занавес медленно раздвигается. Свет гаснет. На экране появляется название фильма, звучит музыка, идут титры. Настя берет меня за руку и кладет голову мне на плечо.