В затопленном светом огромном зале в полном безмолвии и в полной неподвижности сидели и стояли сотни людей. Все они, широко раскрыв глаза и приоткрыв рты, смотрели, как улыбается прекрасное существо. Голова, нежные руки, тонкое, затянутое в шелк тело поразительного созданья мерцали, сияли, сверкали, лучились, искрились, ослепляли, кружили голову, завораживали, лишали воли, туманили сознание и вызывали жгучий восторг. Это был сеанс массового гипноза. Сейчас сверкающее существо взмахнет сверкающей рукой и скажет: "Встаньте!" — и все полторы тысячи человек послушно встанут. Потом оно прикажет: "Взлетите!" — и все, толкаясь, натыкаясь на люстры и друг на друга, торопливо взовьются к потолку. Потом гипнотическое существо еще что-нибудь прикажет, еще что-нибудь придумает. А после оно велит: "Умрите!" — и все умрут с радостью, со слезами умиления на глазах. И зал будет заполнен мертвыми телами.
"Не слишком ли много на ней драгоценностей? — подумал я. — Она похожа на витрину фирмы Фаберже, что на улице Герцена, то бишь на Большой Морской. Любит Ксения роскошь. Но, видит Бог, бриллианты ей к лицу, бриллианты ее не портят, бриллианты ее не затмевают. Она создана для этих сверкающих граненых камешков. А камешки сотворены природой специально для нее".
— Ух ты! — тихо сказал мой сосед и цокнул языком. — Ну и ну! — добавил он. — Фрина! Психея! Ариадна! Галатея! Сама Елена Троянская, не иначе!
"Однако, образован!" — подумал я, покосившись на сибиряка.
Между тем в зале возник какой-то шорох, который становился все слышнее. И вдруг будто что-то взорвалось или обвалилось с грохотом. Публика здоровалась со своим кумиром.
Ксения склонилась в поклоне. На ее плече синим огнем вспыхнул какой-то камень. Вспыхул и погас. Выпрямившись, она еще раз поклонилась и, подхватив платье, направилась к роялю. Аплодисменты наконец стихли. Появился аккомпаниатор. Он уселся на свое место и стал листать на пюпитре ноты.
— Цыганский романс "Если б я не любила"! — объявил ведущий и удалился за красный бархат.
Ксюшин голос показался мне непривычно слабым и как бы слегка надтреснутым.
"Еще не вполне здорова, еще не распелась, — подумал я. — Быть может, и впрямь не стоило мне приходить сегодня? Быть может, и Ксюша напрасно поет, напрасно не отменила концерт? Сегодня ею можно только любоваться. Да и вредно ей, наверное, петь, когда она простужена. Ах, Ксюша, Ксюша!"
Романс был уже спет. Публика аплодировала. Публика стала бы аплодировать Ксении Брянской даже если бы ее и не слышно было совсем. Публика привыкла аплодировать этой женщине, она не смеет ей не аплодировать, она уже давно порабощена ею. О бедная, бедная, счастливая публика!
Второй романс Ксения спела чуть получше. Третий — еще лучше. Голос ее вновь обретал глубину и силу, голос к ней возвращался. После каждого романса аплодисменты становились все громче. Изредка с хоров и с задних рядов партера слышалось «браво». Ксюша улыбалась все ярче и кланялась все ниже. В зале уже бушевал восторг. Волны восторга прокатывались по партеру и обрушивались на ложи. Всплески восторга окатывали хоры и лизали мрамор колонн. Пена восторга оседала на спинки кресел и на поручни балюстрад. Восторг просочился на улицу и захватывал тех, кто, не попав в зал, продолжал стоять на Михайловской. Восторг вытекал на Невский. Восторг клубился над деревьями Михайловского сада. Брызги восторга долетали до Марсова поля.
Слева от меня сидела сухопарая дама неопределенных лет, вся в черном, со строгой плотной прической прямых черных волос. Она непрерывно смотрела на Ксюшу в маленький, отделанный перламутром бинокль, не хлопала и ежеминутно вздрагивала от звуков Ксюшиного голоса. Мне даже казалось, что она слегка постанывает при этом.
Скрывшись на минуту за красным занавесом, Ксюша снова выходила к роялю, снова пела, и снова грохотали аплодисменты, и выкрики «браво» раздавались все чаще. Незадолго перед антрактом к эстраде подбежал взлохмаченный молодой человек, похожий не то на поэта, не то на провинциального телеграфиста. Он протянул Ксении букет каких-то голубых цветов. Ксения взяла букет и благодарно подала телеграфисту руку. Тот схватил ее пальцы и стал осыпать их страстными поцелуями. Чуть присев и отбросив назад свой шлейф, Ксения смеялась, а молодой человек увлекся, забылся и все лобзал, лобзал ее пальцы, все не отпускал их. В зале возник ропот. "Хватит!" — крикнул кто-то. С двух сторон к чувствительному телеграфисту подошли полицейские и взяли его за плечи, но он упорно не обращал на это никакого внимания. Тогда полицейские стали оттаскивать юношу в сторону, но он упорно не отпускал Ксюшины пальцы и тянулся к ним губами. Ксюша все смеялась.
— Возмутительно! — сказал мой сосед из Прокопьевска.
Соседка слева сидела прикрыв глаза ладонью, видимо не желая видеть эту сцену, уже становившуюся неприличной.
Вскоре телеграфиста все же оторвали от Ксюшиной руки и увели куда-то за колонны. Ксюша спела еще один романс, и объявили антракт.
"Попробовать все-таки пробиться за кулисы? — думал я. — Но ведь Ксюша может разволноваться, разнервничаться, и опять у нее голос сядет, и концерт будет наверняка испорчен. Да и в самом деле — Ковыряхин ли это?"
Медленно перемещаясь вместе с толпой по тесноватому фойе, я прислушивался к доносившимся до меня обрывкам фраз.
— Право же, Гликерия Аристарховна, я не ожидала. Я много слышала о ней, но, признаться, мне не верилось…
— Ну что вы! Панина — это совсем, совсем другое!
— Какой тембр! Нет, какой тембр! Какая нюансировка! Какая проникновенность! За душу, за душу хватает! Рвет душу, рвет! Нет, господа, такого голоса в России еще не было! Это же…
— Жаль только, что тексты не слишком хороши. Отчего же наши лучшие поэты…
— Вот там, помните, это долгое, бесконечно долгое «ля», и вдруг сразу вниз, и как на мосту при быстрой езде — сладко так, до слез, до ужаса…
— А какое дьявольское обаяние! Какая улыбка! И какие руки! Не только слушать, но и смотреть на нее…
— Отчего же не ездит она по заграницам? Пусть знают в Европе, как умеют у нас петь!
— Да, разумеется, голос прекрасно поставлен и от природы красив. И к тому же редчайшее трудолюбие. Говорят, что она репетирует все дни напролет. Но все же, Кирилл Модестович, здесь есть нечто таинственное. Это наваждение! Право слово, наваждение! Уверяю вас, она не просто певица…
— Сколько страсти! Как чувственно! Вакханка какая-то! Язычница! Сирена! Ее страшно слушать! Хочется заткнуть уши и убежать!
— Почему же не поет она в опере? У нее большой оперный голос! Почему же она…
— Не спорьте, господа, не спорьте! Тут все сразу: и талант, и упорство совсем не женское, и везение, и еще что-то…
— Феноменально! Такую певицу история дарит нам раз в столетие!
Я внимательно вглядывался в публику, надеясь увидеть ковыряхинскую поджарую фигуру. "Если увижу, тут же подойду, — решил я. — Затею какой-нибудь разговор, что-нибудь спрошу, о чем-нибудь расскажу. Это должно его смутить, это должно его расслабить, это поколеблет его решимость. Если она есть, конечно. Если он и в самом деле что-то задумал". Но поджарая фигура не показывалась.
Я отправился в буфет. Ковыряхина там не было. Я еще раз обошел все фойе. Ковыряхин не обнаруживался. "Померещился он мне, что ли? — подумал я. — Теперь мне все время что-то мерещится".
После антракта зал был окончательно покорен. Вслед за каждым романсом гремел оглушительный взрыв аплодисментов, проносился тайфун аплодисментов, прокатывалось цунами аплодисментов. И было странно, что стены стояли, и колонны не рушились, и потолок не оседал, и люстры не обрывались.
Из публики неслись крики, публика требовала исполнения своих любимых песен, публика пришла в экстаз. Ксения сияла счастливой улыбкой и пела, что просили, или говорила в наступившей тишине: "Это после! Это я спою в следующий раз!" И снова пела.
И в пении ее было уже нечто сверхъестественное, даже пугающее. Горячий клубок почти непереносимых чувств мучил душу, и я совсем раскис. "Господи, как хорошо-то! — думал я, кончиком мизинца снимая слезу с уголка глаза. — Господи, какая она… (Ах, черт, не найти слова, опять не найти нужного слова!)".