Дрожащими пальцами я стал расстегивать ее кофточку, но она почему-то не расстегивалась. Ксения тихо смеялась:
— Ну вот, какой ты у меня неловкий! Ты совсем не умеешь раздевать женщин! Это хорошо. Это значит, что ты чистый, что ты… не распутник. Сейчас я сама.
Ничуть меня не стесняясь, она принялась раздеваться, аккуратно складывая одежду на кресло. И вот на ней остались только чулки, черные ажурные чулки с узкими синими подвязками. Она повернулась ко мне лицом. Я прищурился — ее нагота слепила.
Глубокие ямки ключиц. Небольшие, совсем девичьи груди с розовыми сосками. Мягкая округлость живота. Маленький пупок. Упругие, но плавные линии бедер. Темный, ровный треугольник лобка. Чистая, гладкая, белая кожа…
— Ну как, не безобразное ли у меня тело, не старое ли оно? — спросила Ксения. — Может быть, тебе нравятся женщины в другом стиле?
…Ночь была бредовая, фантастическая, непереносимая. На меня обрушилась вся сила женственности — этой непобедимой слабости, этой необоримой мягкости, этой бесстрашной робости, этой неотразимой покорности. Я блуждал в знакомом и неведомом — натыкался на податливые преграды, проваливался в манящие пропасти, скользил по гладким пологим склонам, взбегал на крутые высокие холмы и повисал над бесконечными неоглядными равнинами. Я терял рассудок и обретал его снова. Я распадался на куски и тут же сливался воедино. Я покидал себя и тотчас в себя возвращался. Я исчезал и возникал заново. Во мне что-то вспыхивало и гасло. Я горел, как маяк над ночным морем. Я корчился от счастья. Хорошо знакомая мне грамматика любви вдруг усложнилась до невероятия. Мне открылось, что в сакральных текстах Эроса я читал до сих пор не главы и даже не фразы, а лишь отдельные бессвязные слова. Непостижимая сложность нежности предстала предо мною. И в этой непостижимости поджидало меня упоение на грани безумия и гибели.
Под утро я проснулся. Было уже светло. Я увидел на стенах свои картины. Я увидел книжный шкаф и в нем, за стеклом, мои книги. Я увидел свою простенькую, дешевенькую люстру, свисающую с потолка. Я увидел знакомое пятно на потолке. Повернувшись на бок, я увидел совсем рядом лицо Ксении. Она крепко, мирно спала. Дыхания ее не было слышно. Бледное лицо казалось мраморным, но на виске еле заметно пульсировала голубая жилка и ноздри чуть-чуть шевелились в такт дыханию.
Сердце мое заныло от любви и восторга. Полчаса я пролежал неподвижно, боясь пошевелиться. Потом я тихонько встал, на цыпочках подошел к креслу и стал разглядывать то, что на нем лежало. Подобных предметов женского туалета я никогда не видел, разве что на рекламе в старинных журналах и иногда, мельком, в кино.
Нижняя юбка, белая, длинная, с кружевами по подолу. Сорочка, тоже белая, тонкая, с узкими лямочками, с кружевными прошивками на груди и на боках. Панталончики. Трогательные, какие-то детские, довольно длинные бледно-голубые панталончики, почти сплошь кружевные.
А где же корсет? Неужели в девятьсот восьмом женщины уже не носили корсетов? Впрочем, певицы, наверное, их вообще никогда не надевали — давит на грудь, затрудняет дыхание. Да, конечно, певицы не должны были их носить!
Возвратился в постель. Снова стал глядеть на мраморное лицо. Незаметно заснул. Когда проснулся, Ксения глядела на меня и улыбалась.
— С добрым утром, милый! — сказала она и поцеловала меня в переносицу.
— С добрым утром, моя радость! — сказал я и поцеловал ее в уголок рта.
Уже одетые, сидели за журнальным столиком и пили кофе.
— Будто ты жена моя! — сказал я.
— А разве это не так? — ответила Ксения и поглядела на меня как-то строго. — Пред богом я теперь жена твоя, хотя мы и не венчаны, хотя с Одинцовым я еще не разведена, хотя еще никто на свете не знает о том, что случилось сегодня ночью на этой тахте. Между прочим, она довольно мягкая, но не мешало бы ей быть немножко пошире. Забыла сказать тебе, милый: скоро я опять уеду по делам в Москву, мне заказали там несколько концертов. А из Москвы я собираюсь направиться прямо в Крым — надо как следует отдохнуть перед гастролями в приволжских городах, где меня давненько поджидают. А ты не хочешь понежиться в Ялте? У меня там есть небольшая дача. Приютить тебя я, к сожалению, не смогу — может нагрянуть мой бывший супруг с приятелями. Но ты устроишься в каком-нибудь приличном пансионе. Их там великое множество, на любой вкус и на любой карман.
— Да, да, — встрепенулся я, — мне уже обещали путевку… то есть место в специальном пансионе для литераторов! И как раз на это время!
— А я и не знала, что бывают такие пансионы! — удивилась Ксения. Вот и чудесно!
Пелерина была надета.
— Какое бесстыдство! — усмехнулась Ксения. — Возвращаюсь домой утром и к тому же без шляпки.
— А цветы? — спросил я.
— Пусть остаются здесь и напоминают обо мне!
Довез ее на извозчике до дому.
— Я напишу тебе из Москвы, дай мне твой адрес, — сказала она.
Вырвав листок из записной книжки, записал адрес. Ксения сложила листок и спрятала его в маленький кармашек на юбке.
Долго стою перед ее домом. Шторы на окнах, как всегда, опущены. Упитанные гипсовые купидоны, сидящие над окнами, поглядывают на меня с ухмылкой.
В душе моей полнейший разгром. Все сдвинуто с места, все разбросано, разворочено, опрокинуто, смято, скомкано, перевернуто вверх дном, вывернуто наизнанку, рассыпано, перемешано и перепутано. Все двери и дверцы распахнуты настежь. Все ящики, шкатулки и коробки пусты — их содержимое свалено в кучу. С ужасом гляжу на свою разоренную душу. Что же мне с нею делать?
Все еще торчу перед домом Ксении. Дверь парадного открылась. Появился знакомый швейцар. Он распахнул дверь пошире и склонился подобострастно.
Быстро вышел высокий, статный, плечистый, усатый офицер со шпорами на сапогах и с шашкой на боку. Пуговицы его сияли, шпоры звенели, шашка бренчала по ступеням.
— Эй, извозчик! — крикнул он.
Проезжавшая мимо извозчичья коляска остановилась. Офицер сел в нее, поставив шашку между ног. Коляска уехала.
Одинцов! Вот он какой! Эффектен! И рост, и осанка, и усы… И шпоры позвякивают так музыкально…
Шатаюсь по городу. Гляжу по сторонам. Стараюсь не глядеть в свою разгромленную душу. Замечаю свое отражение в стекле витрины: рост средний, плечи умеренной ширины, пиджачок заурядный, брюки поглажены неделю тому назад, ботинки не слишком модные, шпоры отсутствуют, шашка — тоже, в лице некая грусть и некая неуверенность, и даже некая виноватость… Что она во мне нашла? На кого променяла своего гвардейца? Любопытно, как бы я выглядел со шпорами на пятках и с шашкой на бедре? Наверное, это утомительно — весь день таскаться с шашкой. Она тяжелая, длинная, за все цепляется, того и гляди, где-нибудь застрянет.
Неожиданно для себя забредаю в издательство. Мне говорят, что я вовремя явился, что я легок на помине, что уже есть корректура моей книжки, что ее надо немедленно забрать, тщательно прочитать, исправить все ошибки и опечатки, подписаться, поставить дату и поскорее вернуть ее обратно. Приятная новость не производит на меня впечатления. Спокойно засовываю корректуру в карман и продолжаю слоняться по городу.
Ночное дежурство в учреждении. Никто не любит дежурить. И я — тоже. Дежурить скучно, тоскливо, неприятно, утомительно. Дежурить ночью вдвойне утомительно. Спать нельзя, да и негде, но под утро нестерпимо хочется вздремнуть. Приходится сражаться со сном. А после дежурства весь день спать почему-то не хочется, но голова становится чугунной, глаза слезятся и ноги как-то плохо удерживают тело в вертикальном положении.
И все же в ночном дежурстве есть некие преимущества. Ночью в учреждении безлюдно и тихо. Делать дежурному решительно нечего. Разве что пройтись по лестницам и этажам, погасить две-три напрасно горящие лампочки и убедиться в том, что вахтер у главного входа пребывает на своем посту и не подвластен коварному Морфею. В течение восьми часов можно спокойно читать, писать, размышлять и даже рисовать. Ты предоставлен самому себе, никто тебя не беспокоит, никто не нарушает твоего уединения, никто не помешает твоим вдохновенным занятиям или твоему постыдному безделью.