— Танцуйте, — командовал он, — держитесь непринужденнее. Вы на работе.
И буквально выпихивал меня в круг танцующих. Днем мы с ним репетировали какие-то па под рэп или техно, пытались копировать видеоклипы, которые показывали по телевизору, но все без толку, танцор из меня никакой. Среди всех этих распаленных самцов и лукавых самочек еще и двигаться под музыку — ну просто мука мученическая. Я не танцевал, а дрыгался, руки, ноги и прочее жили своей жизнью, согласия между ними не было и в помине. Главное, как внушал мне Раймон, не блистать, а участвовать, быть звеном в цепи, частицей огромного многоногого животного, которое топталось и пыхтело в раскаленной духоте. Хочешь не хочешь, приходилось влезать в шкуру этакого гуляки-увальня, неуклюжего и потому застенчивого, сливаться со средой, выглядеть своим и безобидным.
Когда я, напрыгавшись, валился с ног, Раймон утирал мне платком потное лицо, давал выпить стакан соку и отправлял обратно, как боксера на ринг. Я, бывало, протестовал: не проще ли дежурить у агентств по найму топ-моделей и выслеживать подходящих? У Раймона на это был всегда один ответ: именно в ночных клубах «экземпляры» — и женщины, и мужчины — выставляют себя напоказ, стало быть, здесь и надо за ними охотиться. Обычно он-де выполнял эту работу на пару с хозяйкой. На самом же деле, как я потом узнал, все эти ночные вылазки были совершенно ни к чему. Он просто должен был постоянно меня чем-то занимать, все равно чем — таков был приказ.
Однако мне ничего не оставалось, как околачиваться в увеселительных заведениях, где мне совсем не было весело, и поневоле якшаться с ночным сбродом. Энергичность этих молокососов, накачанных всевозможной дрянью, выматывала меня. Я был слишком стар для них — смолоду слишком стар. Юность — это ведь определенный ритм, а мне не удавалось попасть в него и в двадцать лет. Что касается шашней — тут на меня можно было положиться, все равно как на евнуха, я ведь уже говорил, насколько мне это не нужно, так что у меня и в мыслях не было поживиться «на работе». Завсегдатаи, заметив, что я не ходок, покровительствовали мне, вводили, так сказать, в курс: ведь для этих зубоскалов и отменных танцоров, всегда готовых к подвигам и наглостью компенсирующих нехватку обаяния, любовные похождения не имеют цены, если нет свидетеля, который раззвонил бы о них всему свету. Им нужен летописец, певец — сиречь я, — чтобы прославлять повсюду их доблести. Сам-то я — ноль без палочки, тем и был им симпатичен. Так что мне открывали душу охотнее, чем кому бы то ни было. Со мной у прожигателей жизни развязывались языки, и я скоро узнал всю подноготную околачивавшихся в дансингах девиц. Пока громыхала музыка и ряды юных хлыщей, движимых примитивным инстинктом самцов, смыкались вокруг танцевальной площадки — точь-в-точь грифы в ожидании добычи, — мои охочие до клубнички осведомители выкладывали скабрезные подробности обо всех, начиная с непременной местной знаменитости, какой-нибудь актриски, певички или фотомодели, и я с содроганием узнавал, что она, когда кончает, надувает щеки, будто хочет подуть на горячий суп.
Мне это скопище юных и безмозглых хищников, пиратов, рыщущих за свежатинкой, было отвратительно; зато благодаря их фанфаронству я получал массу сведений, полезных для наших поисков. Только поэтому я продолжал через силу заигрывать со светской шушерой. После того как мы отбирали три-четыре лучших «экземпляра», Раймон, выдавая себя за фотографа, находил случай сделать несколько снимков. Подозрений это не вызывало: всегда есть тысяча поводов щелкнуть красивую женщину. Затем мне поручалась слежка за каждой, я должен был узнать ее адрес, телефон, выяснить наличие родни, жениха или любовника. Часами, замерзая до костей, я хоронился в подворотнях или темных дворах, дрожа как заяц: вдруг какой-нибудь прохожий заинтересуется, что это я здесь делаю, и тогда не миновать трепки. Работа была не столько тяжелая, сколько однообразная, и этим особенно утомляла. Сыщиком я был неважным и не мог понять, какой Стейнерам от меня прок. То немногое, что мне удавалось разнюхать за день, никак не окупало часов ожидания и бездействия. А иногда вдобавок приходилось мокнуть под дождем; меня всего трясло, и я мысленно взывал к Элен, заклиная ее простить меня, не забывать. Я то и дело простужался на своих наблюдательных постах, хлюпал носом и постоянно думал о ней, о той, что обеспечила мне райскую жизнь, а я — я предал ее. Возвращался я после слежки грязный, измочаленный, был сам себе противен в навязанной мне роли — роли загонщика на охоте за ни в чем не повинными жертвами, которых хотят изуродовать. Только мысль о том, что я все это делаю, чтобы воссоединиться с Элен, подбадривала меня. И я, сутулясь от холода, терпеливо ждал конца моего рабства.
Раймон наставлял меня, учил тонкостям ремесла сыщика. В трудных случаях он прибегал к услугам карманника — тот, стянув документы указанной девушки, снимал с них копию, после чего незаметно подбрасывал на место. Расставлять ловушки, идти по следу, шпионить за женщинами — для моего тюремщика не было времяпрепровождения приятнее. В этой области он не имел равных. Невзрачный коротышка так умел менять обличья, что я только диву давался. Как гном из сказки — везде мог пробраться. Дома у него была целая коллекция костюмов, позаимствованных у представителей различных профессий, он надевал парики, клеил усы. Когда требовалось проникнуть в дом какой-нибудь строптивицы, он мог с равным успехом прикинуться торговым агентом, водопроводчиком, газовщиком, монтером, грузчиком. Маленький, неприметный — кому бы пришло в голову его бояться? Он умел найти подход к консьержкам, торговцам, рассыльным, знал, как с кем разговаривать, и предлагал, сунув на чай, выполнить за них работу. К примеру, он частенько доставлял некоторым из наших «кандидаток» цветы: оказавшись таким образом в квартире, незаметно для хозяйки делал несколько моментальных снимков, а если позволяло время — снимал слепок дверного замка, чтобы заказать ключ. Я читал, что есть шпионы, способные слово в слово воспроизвести текст по звуку пишущей машинки, так и он мог воссоздать полную картину личной жизни, имея в своем распоряжении лишь несколько деталей.
Как заправский домушник, Раймон открывал двери отмычкой, ухитрившись ничего не сдвинуть с места, устанавливал в квартире парочку микрофонов, фотографировал все, что представляло интерес — особенно семейные альбомы, — и уходил, никем не замеченный. Наметив жертву, он узнавал о ней все, запечатлевал каждый ее шаг — ни одна не ушла от его слежки. Это надо было уметь так обложить со всех сторон. Через несколько недель ему был досконально известен образ жизни очередной красавицы, все ее привычки, вся родословная до седьмого колена. Он трудился, как муравей, и не зря. Составленным им досье позавидовала бы полиция, мы собрали достаточно материалов, чтобы шантажировать не один десяток влиятельных особ. Всю эту информацию, записанную на дискеты, хозяева хранили в сейфе — на случай трений с законом.
И вот ведь парадокс: занимаясь этим браконьерством, я сам мало-помалу проникся предубеждениями моих, так сказать, работодателей и поверил в то, что красота есть преступление и коварные происки против человечества. Она ранила и меня, вонзаясь, словно клинок, я уже распознавал ее, эту пагубу, я говорил себе при виде той или иной женщины: хороша, великолепна, держится как королева — да кто ей позволил? Каждое незаурядное лицо я воспринимал как личное оскорбление. Я пришел к убеждению, что красивые люди — иной породы, нежели мы, вроде как инопланетяне, явившиеся на Землю сеять смятение среди рода человеческого, самодостаточные сгустки счастья и прямой вызов нам, простым смертным. Подле Раймона я стал чувствителен к таким вещам, которых прежде попросту не замечал, — сам-то он был ранен красотой на всю жизнь, любая привлекательная черточка в женском лице, казалось, жгла его раскаленным железом. А мне ведь стоило немалого труда сглаживать изъяны собственной внешности — как же тут не возмутиться, если иных даже усталость красит? Если есть лица, которым все нипочем, неизменно совершенные, неизменно лучезарные? Я тоже ненавижу теперь красоту, да-да, ненавижу, потому что она отрицает меня.