— Каким он был?
— Я же сказала: хорошим… — она не спросила Гриднева, зачем ему нужны сведения о Максиме: раз спрашивает — значит, надо. Восток чурается праздного любопытства: если гость захочет, сам объяснит свой интерес. — Максим был одним из лучших…
— Послушный? Учился хорошо?
— Нет, не так. И слушался не очень, и учился по-всякому. Ему было семь лет, когда его привезли из дома ребенка. Он уже умел читать, писать и считать. А вскоре мы перевели его во второй класс. И уже тогда я знала, что он — человек.
— Человек?
— Как это?.. — она поискала слово. — Личность. Характер. Сильный духом.
Не слишком ли — о семилетнем пацаненке? Ну, одаренный, легко усваивающий. Гриднев сдержал улыбку, но Мамедова поняла его удивление.
— Именно так: сильный духом. Взрослые считают, что у детей нет определенного характера, что их можно лепить, как статую. Не лепить, нет. Брать камень и отсекать лишнее — да. Но ведь камень уже есть, и в камне — основа.
Несмотря на восточную витиеватость, мысль казалась достаточно ясной. Кого-то из великих, помнил Гриднев, спросили: когда надо начинать воспитывать ребенка? Великий поинтересовался: а сколько ему лет? И, узнав, что уже пять, посетовал: вы опоздали ровно на пять лет.
— Он владел обостренным чувством справедливости, — говорила Мамедова, и Гриднев уже не обращал внимания на ее странноватый русский: владел вместо обладал. Словарный запас ее достаточно велик, говорит, не задумываясь, лишь иногда вставляет не слишком подходящее слово — так то не беда.
— Он никогда не хотел компромиссов, — говорила Мамедова, и перед Гридневым мало-помалу возникал образ сначала ребенка, потом мальчишки, подростка — незаурядного, непростого, которому в жизни очень повезло на воспитателя. Другой бы начал ломать его, пользуясь терминологией Мамедовой, отсекать от камня почем зря, а Дурсун Мурадовна делала свою «скульптурную работу» исподволь, постепенно, не мешала Максиму стать человеком, но помогала в том.
Учился он очень хорошо, легко, но неровно. И тройки были, и пятерки. Спрашивали: почему тройку принес? Отвечал: неинтересно было. Так если неинтересно, значит, не нужно? Утверждал, как отрезал: значит, не нужно. Это было не нужно ему, а он четко знал, чего хотел, и школьный физик не чаял в нем души, хотя Максим и на любимом своем предмете выкидывал иной раз такие фортели, что старичок физик за голову хватался. К блестящим шарам школьной электрической машины — гордости небогатого физкабинета — прицепил провода, а концы подвел к клетке с морской свинкой, из зооуголка принес. Раскрутил машину, и… свинка не снесла эксперимента…
— Я наказать его обязана. Мне свинки не жалко, хотя откуда нам взять еще одну, денег мало, на мебель не хватало, на одежду, а ту свинку нам подарили. Мне страшно, что он живое хотел убить. Зачем так сделал, говорю? А он молчит, в сторону смотрит, совсем мальчишка еще. А потом мне сказали: плакал он сильно, свинку жалел. И вот что еще. Тогда ему двенадцать было. Коней он любил. Недалеко от нас конеферма была: ахалтекинских скакунов воспитывали Ну, четверо наших вместе с ним в добровольные конюхи напросились. Мы не возражали: все-таки трудовое воспитание. Вставал в пять утра и вместе с однокашниками на конюшню бежал. Как заправский конюх работал, навоз убирал, коней кормил, объезжать их научился. Некоторые потом бросили: трудно, говорят, а он до конца учебу прошел. В шестнадцать лет как профессиональный ездок скакал. А дружба человека с конем у нас ценится.
Гриднев не записывал ничего, просто слушал. Да и к чему записи — не очерк же ему о Максиме писать. Просто хотелось понять: откуда он взялся, талантливый физик и спортсмен-конник Максим Каринцев.
Друзей у него было немного, хотя детский дом в Байрам-Али выглядел этаким небольшим Вавилоном, где легко ужились ребята многих национальностей. Но Каринцев не искал легкой дружбы, не участвовал в коллективных шалостях и даже пакостях, к коим так склонен школьный нераздумывающий возраст. Однако его уважали и, когда он вступил в комсомол, легко выбрали комсоргом. Вероятно, многие потом пожалели о своем выборе: комсоргом Максим был трудным. Трудным для тех, кто вступил в комсомол бездумно: все идут, и я туда же.
— Странный мальчик: он искренне верил в лозунги. Знаете, мы сами, старые люди, за эти лозунги жизнь клали, а сегодня вроде со стыдом о них говорим, с усмешкой. Вроде, зачем громкие слова? А Максим не считал их громкими, он их правильными считал. Он за них горло перегрызал…
— Перегрызал? — удивленно вставил Гриднев.
— Фигурально, — Мамедова четко произнесла чужое слово. — Хочу вспомнить историю с Первомаем…
А история оказалась удивительной. После первомайской демонстрации, после митинга на площади детдомовцы вернулись домой, отнесли красные флаги и плакаты в кладовку — до следующего праздника. Максим, как комсорг, отвечал за это имущество, принимал его по списку — детдом небогат, любая вещь на учете, — и вдруг оказалось, что двух флагов недостает. Кто не сдал? Выяснил, выспросил. Оказалось, двое парней купили мороженое — кое-какие деньги водились, в колхозе подрабатывали, — увлеклись им да и забыли флаги на лавочке. Послал их искать. Да только разве найдешь: кто-нибудь унес, в хозяйстве пригодится. Ну, суд да дело — комсомольское собрание. И Максим требует исключить парней из комсомола…
— Он тогда в десятом классе был, уже взрослый. И они тоже не маленькие: из девятого. Сказал так: они забыли о самом святом для каждого человека, а комсомольца — особенно. Они забыли, что несли красные флаги, за которые кровь проливалась. А они мороженое ели и о флагах забыли. Ну, может, не совсем так сказал, давно это было, но, похоже, все-таки так.
— Исключили? — поинтересовался Гриднев.
— В том-то и дело, что не исключили. Разделились голоса. Большинство против исключения голосовало. Объясняли: не война сейчас, не революция, а забыли парни не символ, а просто самодельный флаг, который сами, может, и сделали. Ну, один забыли — другой смастерят.
— А Максим?
— А он кричал: революция всегда, а если ты ее историей считаешь, то не комсомолец ты, а мещанин, гнать тебя надо. И в райком пошел, требовал, чтобы не утверждали решения комсомольского собрания, чтобы все-таки исключили.
— И не поняли и там?
— И там не поняли. Успокаивали, говорили: они и так все прочувствовали. Я хорошо об этом знаю, я потом сама в райкоме чуть ли не ночевала, в обком ездила, с Максимом говорила, уговаривала его…
— О чем уговаривали?
— Тут самое страшное, совсем непонятное. Максим в райкоме сильно кричал, наверно, оскорбил секретаря. Тот ему сказал: за такие слова сам билет на стол положить можешь. А Максим достал билет и положил: не хочу, сказал, с тобой в одном комсомоле состоять.
Вот так номер! Гриднев знал, что Каринцев не член партии, не вступает в ее ряды, хотя товарищи из парткома института уже заговаривали с ним об этом. Помнил Гриднев, что и комсомольцем Максим вроде не числился. А тут вот оно как получилось…
— И я ему говорила: опомнись, возьми билет назад. И из обкома товарищ приезжал: понимали, что парень чистый, хороший, неиспорченный, таких ценить надо. А Максим — ни в какую…
— А как вы сами, Дурсун Мурадовна, эту историю оцениваете? На чьей вы стороне?
И тут Мамедова впервые улыбнулась, с гордостью какой-то, и сразу осветились изнутри ее глаза, и, хотя побежали по щекам морщинки, показалось Гридневу, будто моложе она стала.
— Так это же я его воспитывала. С того дня, как он к нам пришел, воспитывала.
Не утерпел Гриднев, подпустил шпильку:
— И тех парней, что флаги забыли, тоже вы?
А она словно и не заметила укора.
— Тоже я, — сказала спокойно, даже улыбаться не перестала. — И они хорошие ребята, добрые, современные, умные. Ребята и ребята — что с них возьмешь. А Максим — другой.
— Камень другой, основа?
— Совсем другой камень, — кивнула она. — Очень крепкий.
…Наутро Гриднев улетел в Ашхабад, где был вновь встречен полковником Алтыевым и умыкнут им к обильному достархану, настолько обильному и вкусному, что в московский самолет Гриднев грузился с опаской: не вышло бы перевеса.