Литмир - Электронная Библиотека
A
A

Пока я искал в небе сапсана, живая и здоровая рябушка прибежала откуда-то по земле, собрала свой выводок и теперь уводила его под крону плакучей березы. В недвижимом воздухе кувыркался, опадая, выбитый клювом птичий пух.

Я обернулся к избе и увидел Варвару. Она шла прямо на меня, широко размахивая руками, и цыганская ее шаль волочилась по земле, шурша, как змеиный выползок. Варвара не видела меня, и, поняв это, я запоздало отступил в сторону. В руке ее белела скомканная бумага, и белая же коса на спине, вздрагивая от каждого шага, расплеталась виток за витком…

Она уходила в молодой березник, словно растворяясь в нем, и скоро в белом частоколе огненным пятном мелькала лишь ее цыганская шаль. И оттуда, где скрылась Варвара, послышался протяжный и гулкий голос кукушки.

А минуту спустя прибежал Володя.

– Где она? Где? – выдохнул он и вдруг, повалившись на землю, ударил кулаками, нагреб в горсти палой листвы. – Все, конец. На дно легли…

Около месяца Варвара не появлялась в Великанах. Ее видели на Божьем озере сидящей у воды, встречали в белом лесу и на старых лесовозных дорогах. Ни с кем она не разговаривала и, завидев встречного, старалась обойти его стороной. Кто ее видел, рассказывали, что она будто постарела в одночасье, стала худая и страшная, дескать, на лице один крючковатый нос и глаза огнем горят.

Но когда она вернулась в деревню, ничего особенного в ее облике не изменилось. Разве что появилась не виданная раньше виноватая улыбка да несколько поперечных складок на лбу. Варвара пришла к себе домой, выдергала насеянный с весны табак, взборонила граблями грядку и посадила на ней репу-скороспелку. Затем взяла тяпку и начала окучивать подросшую картошку. Великановские бабы искали заделье и прибегали к ней на огород, но уходили обескураженные. Варвара жаловалась, что дождя давно нет, что осот затягивает землю и картошка желтеет. И что если до июля такая жара простоит – выгорит все на огороде. Одним словом, заботили ее простые бабьи интересы. Наиболее дошлые соседки пытались увести разговор в нужную сторону, кивали на ворох табачных побегов, мол, что это ты самосадец-то повырвала? Варвара недоуменно жала плечами и объясняла, что вырвала табак не весь, оставила много вдоль заборов, потому как он защищает огород от тли и прочей твари. А еще – умные люди сказывали – самосад хорошо землю удобряет. Сади после него любой овощ – как на дрожжах прет!

В лесхозе она рассчиталась, но еще года два великановский участок перевыполнял план по сдаче черешков и метел, вывозя с Божьего заготовленное Варварой. За лето она сама подлатала крышу своей избы, поставила новое прясло и заменила покосившиеся, «пьяные» воротные столбы. А осенью пошла работать на полонянскую колхозную ферму.

И скорее всего так бы и осталась она неприметной, ничем не выдающейся женщиной в Великанах – не вдова, не мужняя жена, не солдатка, – если бы не случай. Когда на ферме начался растел, Варвара помогала одной корове разрешиться от бремени, другой, третьей, а потом пошло: чуть приходит пора телиться – она днюет и ночует в коровнике. Телята, принятые Варварой, рождались здоровыми, прожорливыми и горластыми; доярки нахвалиться не могли.

С тех пор и стали говорить, мол, рука у Варвары легкая на это дело, и если б было кому в Великанах рожать, то лучше повитухи не сыскать…

…Володя стрелялся в ту же ночь, как мы приехали с Божьего озера. Он крадучись унес свое дорогое ружье на сеновал, зарядил его там, приставил к сердцу и, дотянувшись рукой до спуска, выстрелил. Видно, в самый последний момент стволы чуть изменили направление и зарядом картечи вырвало два ребра напротив сердца.

Когда мы с дядей Федором прибежали на сеновал, Володя еще был жив, и в страшной дыре на груди шевелилось живое сердце.

Живым его довезли до райцентра и положили на операционный стол. И решили уже, что жить он не будет. Дядя Федор казался спокойным, только чуть бледным и совершенно глухим. Он говорил, что с такими ранениями не живут, что судьба и на этот раз отплатила ему за какие-то неведомые грехи, и он, искалеченный, старый, пережил всех своих детей и жену. Мы с матерью старались разубедить его, подбодрить – он не слышал. Володю не осуждали, не корили; о нем говорили уже как о покойном – только хорошо. Дядя Федор как заведенный бормотал о смертельном ранении, о своей судьбе и то и дело спрашивал нас – почему? Отчего Володя вздумал наложить на себя руки?.. Наверное, в ту минуту это было для него важнее всего.

Я рассказал как на духу все, что произошло на Божьем озере, – а тогда еще неизвестно было, что с убежавшей Варварой, – с горем пополам втолковал это дяде Федору, и он совсем успокоился.

– Ну ладно хоть так, – сказал. – Значит, пятно смывал.

Но когда после пятичасовой операции хирург вышел к нам и сказал, что Володя будет жить, что сердце и аорта в порядке и удалили только остатки ребер, у дяди Федора вдруг прорезался слух и голос.

– Дурак! – закричал он. – Из-за бабы стреляться? Я его, в душу мать… Мы на фронтах кровь проливали, а они из-за баб с ума сходят? Братья у него полегли, мать в тылу надорвалась, я калеченый, а он?.. Ну я его научу жизнь любить! Вот пускай только на ноги встанет!

Слова его подхватил целый хор голосов. И долго можно было слышать в Великанах и других окрестных деревнях, если речь заходила о Володе, одно и то же – дурак! Своего ума нет – чужой не вставишь.

Выписавшись из больницы, Володя стал тихим, неторопким, больше отсиживался дома, и если выходил, то не дальше палисадника и скамейки у ворот. Он не спрашивал о Варваре, хотя напрягался и ловил каждое слово, когда вспоминали ее. Дядя Федор учил его любви к жизни: первые дни материл на чем свет стоит, орал так, что вздувались жилы на горле, случалось, вскакивал среди ночи, будил Володю и выметывал то, что не успевал или забывал сказать днем. Потом он слегка поутих, разве что изредка стучал козонком пальца по лысой голове сына и повторял сердито и разочарованно:

– А-а, господин дерево!..

Однажды Володя, улучив момент, задрал рубаху и показал мне грудь. В глубокой впадине, шириной в ладонь, сразу же под кожей билось сердце.

– Меня теперь пальцем убить можно, – будто бы похвастался он. – Ткни и – наповал…

Еще я заметил, что после больницы Володя стал чувствительным, болезненно переживал за отца, когда тот кричал и нервничал, за мою мать, у которой от дойки мозжило руки, за меня, если я улетал на лесные пожары. Раньше как-то не замечал, а тут нагреет матери воды, запарит сенной трухи и заставляет греть руки. Мать морщится от боли, и он… То ли уж оттого это было, что сердце билось сразу под кожей, то ли ему казалось, что у всех оно так бьется: ткни и – наповал…

Его и впрямь могли случайно убить в любую минуту. Локтем кто-нибудь толкнет в автобусе, и готов. А ездил он в райцентр частенько: наблюдался у врачей или просто в гости ко мне. Однажды приехал радостный, даже веселый, распахнул пиджак и показал алюминиевую тарелку, пришитую к рубахе.

– Пускай теперь хоть затолкают! Броня!.. Я, Степан, в город уезжаю, насовсем… А что, неплохо придумал?

Про него опять говорили – дурак! Чего не сидится? Куда поперся? Что ищет?

И только один человек не осуждал Володю ни за что.

В какой-то момент всеобщее отношение к Володе захватило и меня. Я тоже говорил – дурак! – когда рассказывал о брательнике своему квартирному хозяину Степану Петровичу Христолюбову. А он выслушал и печально покачал головой:

– Да хватит вам на парня-то кричать. Дурак, дурак… Знаете хоть, что это такое – любовь? Нет, видно, не знаете…

вернуться

1

Околоть – семенное зерно. Снопы околачивают о колоду, прежде чем поставить в овин. При этом отлетает самое спелое и крупное зерно, которое берегут для сева.

39
{"b":"49766","o":1}