– Что ж теперь делать? Мы осиротели.
А он отвечает:
– Да; покойник незаменим… Разве на его место Циона поставить![23]
Я так и вскрикнула:
– Как Циона? Вы знаете ли, что такое Цион?
– А что же, он, кажется мне, очень ловкий.
– Но разве это все, что и нужно?
– А чего же в нем нет?
– Чтобы заменить Каткова, надо иметь его ум, гений и характер.
– Да, – он имел блестящее изложение.
– Не только изложение, а и характер!
– Да; но я с ним ладил.
Надо было обладать всей моей выдержкой, чтобы не ответить этому умнику: «Милостивый государь – вы со всеми ладите и ничего не стоите. Спешите скорее в ваш Петербург и постарайтесь держать при себе сколько-нибудь способных людей, которые могли бы не совсем скверно управлять от вашего имени вашей частью»… Слушать этих людей – берет только зло и досада… Мы, «бабы», по крайней мере не затемнены канцелярщиной, и мы видим дела яснее и проще… Я там же, на похоронах Каткова увидала, что здесь стало не с кем говорить, и уехала к моим заграничным друзьям. С теми я если и не могу соглашаться в их взглядах на значение и внутреннюю политику России, то у меня с ними есть другие пункты… И наконец, – просто они хорошо воспитаны, и я к ним привыкла, а у нас по всем теперешним седым головам прополз в свое время нигилизм, и нет ни на одного надежды… У молодежи – стерляжьи сапожки и такие же стерляжьи мордочки и сердца… Я ничего не жду и от молодежи… «Ее грядущее иль мрачно, иль темно…»[24] Но вы мне бросили слово, оброненное вам очень простосердечной моей приятельницей о «первой даме», и у меня забилось, замерло и вновь забилось сердце…
Жомини остановился и молвил в другом тоне:
– Я вдруг ее понял!.. Понял, и у меня тоже забилось, замерло и вновь забилось сердце.
X
Так, господа: я вам рассказываю теперь ужаснейшую вещь и говорю – как я был ею встревожен, а вы спокойны, и это значит, что вы не поняли, в чем заключался ужас того положения, которое начало образовываться и обозначаться, и я… не знаю… право, мне кажется, я хотел молиться и благодарить Бога за то, что Он привел меня сюда в этот роковой час, когда под буклями нашей Цибелы блеснула обрадовавшая ее мысль, от которой у меня зашевелились на голове все волосы! Я понял, что она облюбовала роль той стародавней старушки Зиновьевой и откроет состязательную игру на роли «первой дамы»… Я в ту же минуту представил себе все, как они ринутся в это состязание, – с таким азартом и до чего доведут свое усердие! Я до того покраснел, что, боясь себя выдать, поспешно встал и, подойдя к окну, прислонил лоб к настывшему стеклу…
К моему счастию, ни Цибела, ни Корибант не заметили моего волнения: они оба были так заняты собою и происходящим между ними живым обменом мыслей, что, вероятно, приписали мое фортификационное движение любопытству к какой-нибудь уличной сцене или простому желанию посмотреть, какая на дворе погода. – И они действительно уже спешили сообщать друг другу имена самых знатных дам и обдумывали план – как «возбудить в них чувство» и склонить их к тому, чтобы они будто бы сами по себе захотели подражать орловской Зиновьевой. Тогда им только намекнуть, что для них есть занятие, и они вдруг сделают все, что хотите. Предположение же было сделать «реставрацию чести», – то есть как Зиновьева восстановила в человеческом достоинстве оскорбленного общим отчуждением высеченного Козюлькина, – так, чтобы все наши теперешние «первые дамы» восстановили «достоинство болгар». Для этого надо было устроить очень большой бал, и на этом бале дамы должны побрать под руки всех болгар, потерпевших неприятности от Паницы, и пройти с ними полонез…
– Ад и смерть! – воскликнул Жомини, – и ведь все это могло случиться, и все это чуть-чуть не случилось!
– А отчего же оно не случилось?
– А Бог спас! иначе не могу и судить, как спас Бог или Николай Угодник. – Вот слушайте!
XI
Жомини и теперь был в волнении: несмотря на свой прекрасный дар речи, он несколько минут не мог подбирать слов и произносил отрывочно:
– Этот заговор меня просто подавил: я чувствовал его сбыточность и потерял… все обладание… Я стоял у окна, как madame Лот при взгляде на пылающий город… Я ни на минуту не сомневался, что он, черт возьми, скоро запылает, и нам тогда только и останется стоять к нему лицом, а к Европе спиною, чтобы наших глаз было не видно…
Тут Жомини на мгновение умолк, а князь снял свою военную фуражку и перекрестился.
– Да, да, да! – продолжал дипломат. – Это невероятно, но все это чуть не случилось, а тогда мы, бедные дипломатишки старой, негодной меттерниховской школы, извольте выворачиваться и это расхлебывать – изъяснять, разъяснять, лгать и представлять все в ином виде… Нет! Этого нельзя допустить – надо интриговать, чтобы это стало невозможным! Таким образом, надо лезть не в свое дело. Пусть за это на нас и позлобятся, и, может быть, придется перенести какие-нибудь неприятные замечания, но не все же ожидать только приятностей! Надо делать свое дело! Нельзя без интриги! Хвалите господина Бисмарка, что он будто не интригует, но ведь он и таких затруднений не знает! Бисмарк никогда не переживал столкновений с дамами, которые хотят произвести турнир в полонезе…
Князь рассмеялся, а Жомини ответил, что это совсем не шутка, – что открыто сражаться с такими противницами нельзя…
– Я с вами согласен, – подтвердил князь.
– Вы это признали?
– Да; признаю.
– Ну, а потому и здесь опять нужна была интрига.
– Нетерпеливо хочу о ней слышать, и все время буду желать, чтобы она имела успех.
– Да; она, конечно, и имела успех; но только кому мы этим обязаны, кто нам оказал эту неоцененную услугу – я и сам не знаю.
– Да вы же, я думаю, и оказали.
– А вот то-то, что нет!
– Так кто же?
– А вот, пожалуйста, слушайте, и разберите: кто в самом деле оказывает иногда самые неоцененные услуги.
XII
Заговор, который я открыл; был так ужасен, что я против него не мог ничего придумать. Те, кому я об этом поспешил сообщить – тоже только развели руками и решили ждать, что будет.
А я знал: что будет. Я знал, что это может удасться – но не знал: к кому обратиться и у кого искать совета. И тут-то вдруг пошло у меня мелькать в уме ашиновское присловье: «шерше ля Хам».
– Хам! Хам! явись мне, пожалуйста, в какой ты можешь оболочке, – и он явился.
Признаюсь, мне тогда доставляло немалое наслаждение слушать рассказы о том, как Достоевский в доме поэта Толстого гнал молодую барышню и образованных людей на кухню – «учиться к кухонному мужику».[25] Его не послушали: барышня У<ша>кова предложила ему самому пойти и поучиться у кухонного мужика вежливости. Вот это самое сподручное «шерше ля Хам», но в столкновении с дамскою затеею выводить в полонезе высеченных болгар – кухонный мужик не поможет… А между тем, представьте себе, что без него ничего бы не было.
– Ах, шельма этакой!
– Да; да; этот monsieur le кухонный мужик сделал первое указание, а потом…
– Ну, вы, разумеется, потом…
– Нет, то-то и есть, что и потом еще не я, а другие, случайные элементы. Дослушайте, – это очень характерно.
Весь остаток дня после визита у дипломатической дамы я ходил встревоженный и огорченный, можно сказать, в каком-то сумраке, но мысль расстроить церемониальный полонез первых дам с высеченными Паницею болгарами меня не оставляла. Трудно, почти безнадежно трудно, но, однако, я еще не отказывался… Авось какая-нибудь случайность поможет!
Я свой план не бросаю: чуть явится повод – я готов служить делу.
Главная вещь – надо было дорожить временем: я слышал, как Цибела обещала Корибанту написать для его газеты «жаркий артикль». Он его напечатает завтра же. Там будут «шпильки на все стороны», и Цибела его уверила, что ничего не следует бояться, потому что ее брат «хорош с цензурою»…[26] Она пошлет господина своего брата, и все сойдет благополучно… Чтобы статья имела большее значение – ее подпишет Редедя… На него подуются, но тоже… ему сойдет… Ведь он уже не в первый раз то на коне, то под конем… Потом она, – сама жестокая Цибела… О, что она наделает! Какой раздует пожар завтра же в городе!.. У нее в дорожном сундуке есть кучерский ремень и большие никелевые часы «на поясницу»… С этим ездят только очень занятые люди, у которых каждое мгновение рассчитано. Им некогда вынимать из кармана часы и смотреть на них: у них часы всегда висят на пояснице у кучера, так что циферблат их виден пассажирам и заметен публике, которая отсюда понимает, что это едет лицо, у которого очень дорого время.