Но тут Корибант вдруг увидел ужасное непонимание своей дамы, после чего он решил, что на нее ни за что нельзя сердиться. Она его даже не дослушала и стала перебивать:
– Да… нет… вот уж позвольте! Позвольте мне тоже по правде сказать и заступиться… Козюлькин хоть давно уже умер, и именьице его досталось его родной дочери, которая тоже овдовела: но и он тоже был нашей православной веры и подлости не делал, и его высекли не за мошенничество, а просто за смелость, потому что один офицер с одной бедной девушкой, которая была гувернанткой, очень дурно сделал и ее бросил, а этот Иван Дмитрич Козюлькин, он был тогда холостой и имел очень странные понятия. Он, когда помещики выгнали эту девушку из своего дома, взял ее с постоялого двора и спрятал у священника, а сам поехал сейчас же к офицерам и начал за нее объясняться и им выговаривать, а они его, разумеется, велели денщикам сложить, – обвернули мокрою простынею и высекли, а потом привезли в бричке к его усадьбе и бросили… А он был такой чудак, что пошел к священнику и сделал там при попадье этой девушке предложение, но даже и она не захотела, и как была из московского института, то попросилась к родным в Москву. И он опять не обиделся и отвез ее в Москву, к Николе Явленному, а сам потом женился на простой крестьянке и ни к кому не ездил кроме как к попу и на дворянские выборы, и там вести себя не умел до того, что когда губернскому предводителю Тютчеву[16] после его спора поднесли от всей губернии белые шары, так сумасшедший Козюлькин подскочил и на блюдо ему один черный шар положил. Но бесчестного он не делал, и хоть нам не позволяли с ним танцевать, а он и сам никогда никого к танцам не приглашал, а когда Анна Николаевна Зиновьева овдовела и приехала из-за границы в Орловскую губернию жить в свою деревню[17] и сейчас же сделалась у нас первою дамой, то она как-то это услыхала про все шутовства Козюлькина… кажется, от протопопа, который имел большой крест и камилавку[18], и она его спросила: за что дворяне все Козюлькиным пренебрегали, и протопоп ей рассказал, а она сейчас же послала своего камердинера – просить Козюлькина познакомиться, и, пригласивши его к себе на бал на свои именины, открыла с ним танцы в первой паре в полонезе… И вдруг всеобщее отношение к нему с этих пор перевернула… Это… потому что Анна Николаевна была за границею известна и перед нею в уезде все были очень искательны и уважали ее как первую даму.
IX
Тут Корибант. так прекрасно изложивший историю Козюлькина, опять привскочил и вскричал:
– Я ее за это и схватил за лапы!
Жомини говорил, что он этого будто немножко испугался, потому что не понял, какой эпизод за этим начнется. Он взглянул на Цибелу и заметил, что ее возвышенное дипломатическое лицо тоже оживлено большим вниманием.
А Корибант продолжал:
– Я ей сказал: вы мне сами дались в руки! И Питулина смутилась.
Тут Корибант даже засмеялся от удовольствия, какое принесло ему воспоминание о смущении Питулины, и представил ее манерою:
– Как именно я попалась в руки? Что такое я сказала дурное?.. За что вы хотите меня… «по большой Тверской, по Калязинской»?
– И представьте себе – эта удивительная дама вдруг вся встревожилась и понесла:
– Можете именно спросить у всех старых дворян в Орловской губернии, что я ничего не выдумала: Козюлькин действительно был, и Анна Николаевна Зиновьева существовать изволили…
– Успокойтесь, – сказал ей Корибант, – вам совсем нечего пугаться: вы отнюдь не сказали ничего дурного, а напротив, вы сказали самое прекрасное и достойное подражания! Этот ваш Козюлькин, хоть мелкий и ничтожный человек, но он в своем роде именно трогателен; а Анна Николаевна Зиновьева эта – просто прелесть и даже прекрасна! В ней вы даете всем живой пример и урок того, как должна поступать настоящая высокопоставленная дама.
Именно так и надо поступать, как поступила Анна Николаевна: она, как настоящая «первая дама», – взяла высеченного господина Козюлькина и прошла с ним в первой паре в полонезе. И этим все сказано. Dixi! Я сказал!
– Dixi! – опять повторил Корибант и, поклонясь картинно нашей дипломатической вдохновительнице, он сел – и умолк.
Момент был чрезвычайный – острый и в то же время какой-то уносящий и пленительный. Мы все трое глубоко чувствовали его серьезность, и я сам поистине, без всяких шуток говорю, что я никогда не забуду этих минут, врезавшихся в моей памяти с удивительною живостью и силой. Слово, которое теперь следовало сказать – очевидно, было за нашей достопочтенной хозяйкой, и она это чувствовала: все черты ее лица отлились теперь в прекрасный, целостный образ гармонического сознания своих сил и планов и надежд. Я едва смел глядеть на нее из полуопущенных век и вдруг… черт меня возьми, – мне в одно мгновение ясно стало, что ее совсем обвила и захватила к себе самая теплая и уносящая поэзия, а я здесь попал как нельзя более кстати, для того, чтобы вступить с этою поэзиею per fas etnefas[19] в самое непримиримое противоречие и подставить ей ногу.
Я как сейчас помню особенное, не свободное от злобы удовольствие, какое я ощущал, притая дыхание, в ожидании того: чем прервет тишину безмолвия наша дама? И вот, когда она, перестав шевелить бахрому кресла, провела рукою по лбу и поправила свои дипломатические букли, я почувствовал, что в ней, как говорит Фауст: Трепещут пульсы жизни вожделенно.
Я обратился в слух, и было что послушать! Она придала тону своего голоса гармоническую теплоту и задушевность и заговорила тихо:
– Ваш рассказ потряс меня глубоко!.. Он перенес меня далеко вдаль, к воспоминаниям детства… Я чувствовала вновь их – наши милые, патриархальные помещичьи усадьбы, где складывалась сильная, самостоятельная русская мысль и где доживали потом свой век этакие Анны Николаевны. Святые женщины, святые! Их ничем нельзя было ни запугать, ни подкупить: они все видели и все разумели. Им подобает поклоненье. Я об ней тоже слыхала… об этой старушке Зиновьевой. Наша губерния ведь соседняя с Орловской, или, как наши мужики говорят: «мы в суседях». Мы с нею могли бы даже немножечко своими счесться, – так как она шла из рода Масальских. И в ней хорошо то, что она не только действительно хотела быть, но и умела быть «первою дамой» в своем дворянском мире. И была такою дамою, потому что сидела в деревне! Да-с! Но теперь наше дворянство выбито из колеи и рассеяно, и обретается не в авантаже… Если говорить правду, то за дворян с искренностию бьется только один Мещерский, но он оклеветан и не может иметь силы.[20] Аксаков искренно любил славян, но относился неуважительно к дворянскому сословию… Ведь это он желал, чтобы «все русские люди были произведены в дворяне»! Да, да, да! Он это даже имел наглость напечатать![21] После этого я и Федор Иванович Тютчев ему вымыли голову, и он отпирался, – говорил, что это было сказано им в шутку, но Тютчев ему сказал: «Мой милый друг, – кого слушают многие, тот такими вещами не шутит»… А главное, он сам смеялся над дворянами, а сам угодничал Кокореву… Как он попал в московский банк и что получал там![22] Это ведь своего рода история, которая когда-нибудь сделается известною и удивит многих. А теперь кто мог бы сослужить службу, так это Ростислав Фадеев… Это был человек дворянской формы, но его заморили… Вы его близко знали, но я знала еще ближе: мы с ним провели многие дни в разговорах в Вене, и я имею полное право сказать, что это именно был тот человек, который нам теперь был бы нужен, но его-то у нас теперь и нет… И я не обольщаюсь, что у нас кто-нибудь есть, а напротив, я не стыжусь сказать, что у нас теперь никого нет. Один самый сильный человек из партии Гладстона сказал мне: «Извините, но Бисмарк был прав, когда сказал, что у вас “не с кем спорить”». Я сообщила это покойному Каткову, и он это напечатал. И W., которого нам велят считать нашим другом, говорил мне по секрету: «Ваши все стоят на уровне старшего дворника, хотя и говорят по-французски». И любя знать правду, я считаю гораздо достойнее признать эту правду, как бы она ни была горька, чем лепетать такой вздор, какой я слышала от одного сановника на похоронах Каткова. Я ему сказала: