— Черт знает что, — проворчал д'Артаньян. — У слуг, оказывается, тоже есть общество…
Он был удивлен не на шутку. Понимал, конечно, что слуги где-то и как-то существуют даже в то время, когда их нет на глазах, но все же странно было чуточку, что у них, оказывается, есть своя сложная иерархия, своя жизнь, визиты и интриги. Где-то в подсознании у него прочно сидела уверенность, что слуг, когда в них нет потребности, как бы и на свете нет. А оно вон что оказалось…
— И вот что еще, сударь… — сказал Планше, помявшись. — Не мое дело давать советы хозяину, но не лучше ли нам отсюда съехать?
— Это еще почему?
— Ну, сударь… Вы же понимаете, как к нам теперь будут относиться хозяева… Еще утром лакей капитана де Кавуа рассказывал в избранном обществе, как славно вы провели всех этих сановных господ, да я и сам после Нидерландов смекаю, что к чему… Здешний слуга уже нарывался на драку, а каков слуга…
— Ваш человек прав, — поддержала Кати. — Ваши хозяева — прислужники герцогини…
— Ну и что? — воскликнул д'Артаньян, выпрямившись во весь свой рост и гордо подбоченясь. — Коли уж я не боялся иных высоких господ, не пристало мне опасаться их слуг — какого-то жалкого галантерейщика и кастелянши, пусть и присматривающей за носовыми платками и продранными чулками не где-нибудь, а в Лувре! Мы остаемся, Планше. Слугу Бонасье можешь вздуть, коли охота, но с четой Бонасье изволь быть образцом вежливости, ты понял? Улыбайся им сладчайше, здоровайся почтительнейше… словом, пересаливай, черт возьми, соображаешь?
— А как я при этом должен на них смотреть? — с ухмылкой уточнил сообразительный малый. — Допустима ли, сударь, в моем взгляде хоть малая толика нахальства?
— Весьма даже допустима, — расхохотался д'Артаньян. — В твоем взгляде, любезный Планше, допустимы и нахальство, и насмешка, и откровенный вызов, вообще все, что ты в состоянии выразить взглядом. Но на словах ты — образец почтения. Черт возьми, пусть их покорежит! Будут знать, как лезть в интриги высоких господ! Но слугу — вздуть как следует при малейшей задиристости с его стороны. Лакей д'Артаньяна должен вести себя соответственно!
— Ах, сударь! — с чувством сказал Планше. — Ах, сударь! Лучше вас, право, нет и не было на свете хозяина! Меня обуревает желание…
— Выпить за мое здоровье, разумеется? — догадался д'Артаньян. — Нет уж, Планше, не время! Сначала устрой эту девушку на хорошее место, а потом займись моим гардеробом. Завтра у меня встреча… быть может, самая важная в моей жизни.
— О, сударь! Неужели вас опять приглашают в Лувр?
— Не совсем, — честно ответил д'Артаньян. — Но это не меняет дела. Завтра моя шпага должна сверкать, в ботфортах должны отражаться дома и прохожие, перо на шляпе обязано выглядеть самым пушистым и пышным в Париже, словом, если я не буду завтра выглядеть самым изящным кавалером в столице, я тебя продам туркам, а эти нехристи, проделав над тобою страшную хирургическую операцию, приставят тебя сторожить своих красавиц, но тебе эти нагие сарацинки уже будут совершенно безразличны… Марш!
Планше вышел в сопровождении Кати, уже чуточку успокоившейся и переставшей плакать, а д'Артаньян, допив остававшееся в бутылке, развалился в кресле и предался сладким грезам, плохо представляя, как он сможет спокойно прожить это астрономическое количество часов, минут и секунд, отделявшее его от завтрашнего дня.
Глава пятая
Нравы Сен-Жерменской ярмарки
Нельзя сказать, чтобы исполнились самые смелые мечты д'Артаньяна, но он и так был на седьмом небе от того, что уже достигнуто. Анна, в синем платье с кружевами, опиралась на его руку, он вдыхал аромат ее волос и духов, виртуозя новехонькой тростью с золотым набалдашником и яркими лентами, и, как ни было его внимание приковано к девушке, он все же подмечал многочисленные восхищенные взгляды, бросаемые на его спутницу гуляющими по Сен-Жерменской ярмарке благородными господами, среди которых хватало знакомых, в том числе и тех, кто доселе знал кадета рейтаров д'Артаньяна исключительно как шалопая, игрока, ночного гуляку и завсегдатая местечек с подозрительной репутацией.
Он видел, как у некоторых, еще не посвященных должным образом в суть недавних событий, взбудораживших весь Париж, форменным образом глаза вылезали из орбит, а нижняя челюсть стремилась оказаться как можно ближе к носкам ботфорт. И было отчего — нежданно-негаданно недавний вздорный и несерьезный юнец мало того, что прохаживался в обществе ослепительной красавицы, он еще и щеголял в красном плаще с серебряным крестом — одежда, после известных событий служившая вернейшим отличительным признаком победителей, к которым все вокруг относились с боязливым почтением…
Чуточку напрягши воображение, можно было представить, что находишься в только что завоеванном городе, — повсюду льстивые улыбки, испуганные взгляды, иные разговоры поспешно прерываются при твоем приближении, люди словно стараются стать меньше ростом, а то и превратиться в невидимок, насквозь незнакомые субъекты наперебой спешат засвидетельствовать почтение, ввернуть словно бы невзначай, что они остаются вернейшими слугами и почитателями кардинала, его государственного ума, способностей и железной воли…
Как ни молод был д'Артаньян, ему это очень быстро стало надоедать: признаться по секрету, не из благородства чувств, а оттого, что все эти перепуганные лизоблюды — ручаться можно, добрая их половина краем уха слышала о заговоре еще до его разгрома и лелеяла определенные надежды, полностью противоречившие тому, что они сейчас говорили, — мешали разговаривать с Анной, любоваться ее улыбкой.
Он едва не цыкнул на очередного подошедшего дворянина, но вовремя его узнал, поговорил немного и вернулся к спутнице.
— Кто это? — спросила Анна.
— Мы случайно познакомились в «Голове сарацина», — сказал д'Артаньян. — Это шевалье де Карт. Получил образование в иезуитском колледже, а вот дальше жизнь у него как-то не складывалась — служил в армии, черт-те где, даже в Чехии. Он как-то спрашивал у меня совета, чем, на мой взгляд, ему следует заняться — оставаться на военной службе или заняться математикой. Мне кто-то говорил, что к этой самой математике у него большие способности, — ну, а то, что офицер из него никудышный, я и сам вижу. Я подумал, подумал, да и рассудил нашим здравым гасконским умом: коли у тебя к чему-то есть способности, этому и следует посвящать жизнь. Пусть даже это математика, в которой сам я, признаюсь, ничего не понимаю, разве что хорошо умею проверять трактирные счета… В общем, я его решительно направил на путь математики — вдруг да и получится что-то у юноши с этой самой цифирью, хоть и не дворянское это дело, ох, не дворянское… Я ему только посоветовал взять другое имя, какое-нибудь красивое. Ну как можно сотворить что-то заметное в этой их науке с таким-то именем — де Карт? Собратья по науке его просто не запомнят, не говоря уж о будущих поколениях…
— Я вами восхищена, Шарль, — сказала Анна с серьезнейшим лицом. — Вы, оказывается, и в науках разбираетесь…
— Просто у нас, гасконцев, здравый и практичный ум, — сказал д'Артаньян убедительно. — Поэтому мы дадим толковый совет, о чем бы ни шла речь… — И тут его осенило. — Анна…
— Что? — спросила она с самым невинным видом.
— Вы вновь меня вышучиваете, — оказал д'Артаньян печально.
— Ничего подобного.
— Нет уж! Я уже изучил эту вашу манеру — отпускать колкости с самым серьезным и невинным личиком… Правда, при этом оно остается столь же очаровательным, и это меня примиряет с любыми насмешками…
— Это опять те же самые признания?
— Да, — сказал д'Артаньян. — Да. Да, черт возьми! Мало того, сейчас я буду читать вам стихи!
— Вы?
— Я, — гордо сказал д'Артаньян и, не обращая внимания на окружающих, в самые патетические моменты помогая себе взмахами трости и огненными взорами, принялся декламировать:
— Я полон самым чистым из огней,
Какой способна страсть разжечь, пылая,
И безутешен — тщится зависть злая
Покончить с мукой сладостной моей.
Но хоть вражда и ярость все сильней
Любовь мою преследуют, желая,
Чтоб, пламя в небо взвив, сгорел дотла я,
Душа не хочет расставаться с ней.
Твой облик — этот снег и розы эти —
Зажег во мне пожар, и виновата
Лишь ты, что, скорбный и лишенный сил,
Тускнеет, умирая в час заката,
А не растет, рождаясь на рассвете,
Огонь, горящий ярче всех светил…