– Какие-то, прости господи, баклуши, да и только! – говорила домработница Устинья, презрительно морща тонкие губы. – Нешто их можно есть? Еще отравишься!
Но Петр Васильевич был неумолим. Он требовал, чтобы из синеньких немедленно приготовили баклажанную икру. Разумеется, не ту пресную, сладковатую желтоватую кашицу, которая продается в виде консервов, а ту, настоящую, домашнюю, знаменитую одесскую баклажанную икру, – пищу богов! зеленую, с луком, уксусом, чесноком, молдавским перцем, дьявольски острую, от которой на губах делаются "заеды".
Для того чтобы приготовить такую икру, баклажаны надо было (разумеется!) не варить, и не тушить, и, уж конечно, не жарить, а сперва испечь на угольях. Синенькие должны обуглиться. Тогда с них сдирают кожу, и дымящуюся, полусырую зеленую мякоть с белыми семечками мелко рубят.
Но боже упаси рубить ножом или "секачкой". От соприкосновения с железом мякоть теряет свой естественный зеленый цвет, чернеет, и икра тогда уже ни к черту не годится.
Мякоть надо рубить деревянным ножом и никаким другим. Тогда-то и получится настоящая баклажанья икра по-одесски.
Что может быть проще?
Однако хозяйка дома и домработница Устинья проявляли непонятное упорство: они пожимали плечами и насмешливо переглядывались.
– Хорошо, – решительно говорил Петр Васильевич, – в таком случае мы будем делать баклажанную икру сами.
К общему ужасу, Петр Васильевич и застенчивый Колесничук снимали пиджаки и принимались за дело.
Маленькая московская кухня в новом доме была явно не приспособлена к производству настоящей одесской баклажанной икры.
Синенькие упорно не хотели обугливаться в духовом шкафу. Тогда Петр Васильевич и Колесничук принимали рискованные меры: они решительно отодвигали кастрюли, в которых готовился банальный московский обед, и клали баклажаны прямо на газовые рожки. Синенькие покрывались копотью, но все-таки не обугливались.
Наконец они лопались, и из них вытекала жидкость. Было очевидно, что ничего не получится.
Женщины едва-едва сдерживали улыбку, но мужчины не сдавались. Они требовали деревянный нож. Разумеется, в доме никакого деревянного ножа не было. Тогда они требовали деревянную линейку. Деревянной линейки тоже не оказывалось.
Маленький Петя робко приносил чертежный угольник, и взрослые мужчины начинали терзать полусырые синенькие Петиным угольником, сплошь испятнанным школьными лиловыми чернилами с металлическим отливом.
Синенькие не поддавались.
Петр Васильевич и Колесничук некоторое время пребывали в нерешительности. Затем Бачей шел на некоторый компромисс: он требовал, чтобы ему дали мясорубку.
Хотя мясорубка была металлическая и, по словам Колесничука, неминуемо должна была произойти нежелательная химическая реакция, Петр Васильевич все-таки настаивал на мясорубке.
Глядя в сторону, он говорил, что в его время некоторые одесские хозяйки в исключительных случаях пропускали синенькие через мясорубку.
Колесничук робко говорил, что его Раечка, великая специалистка по синеньким, никогда не позволила бы себе пропускать их через мясорубку.
– Это кощунство! – говорил он жалобно.
Но Петр Васильевич был неумолим:
– Заткнись, Жора!
Маленький Петя видел, как из дырочек мясорубки ползла и шлепалась на тарелку странная грязно-бурая масса.
Петр Васильевич и Колесничук пробовали ее ложками. Им стоило известных усилий не морщиться. Они даже пытались выразить на своих истомленных лицах наслаждение.
Маленькому Пете было смешно и вместе с тем больно видеть, как папа и дядя Жора притворяются, что с наслаждением едят сырое черное месиво (нежелательная реакция таки произошла!), от одного вида которого сводило челюсти, как от оскомины.
Впрочем, Петр Васильевич и Колесничук упорствовали недолго. У них было достаточно чувства юмора.
– Ну и дрянь! – говорил Петр Васильевич.
– Бледный ужас! – подтверждал Колесничук.
И они начинали смеяться.
Но это было не самое худшее. Худшее начиналось обычно вечером, за чаем, когда Петр Васильевич и Колесничук начинали предаваться воспоминаниям о своей молодости.
У маленького Пети слипались глаза. Мама отправляла его спать, но он ни за что не хотел уходить из столовой.
Он упрямо спал, положив щеку на липкую клеенку, и сквозь сон слышал громкие голоса Колесничука и папы.
Петя знал, что они вспоминают прошлое. В этом прошлом были война и революция, интервенция, военный коммунизм, бронепоезда; были люди, друзья детства, боевые товарищи; были могилы дедушки и бабушки, Куликово поле, где похоронены вместе с другими мальчики Павлик, Женя и Марина, жена папиного друга, Гаврика Черноиваненко; была Раечка, супруга Колесничука, и, наконец, сам Гаврик Черноиваненко, старый большевик, ответственный партийный работник, о котором маленький Петя часто слышал от папы, – личность почти легендарная и крайне загадочная, так как он постоянно куда-то уезжал из Одессы и откуда-то приезжал и даже один раз, как выразился Колесничук, крупно погорел и долго где-то сидел и совсем недавно опять появился в городе и "заворачивает отделом в обкоме".
Обычно это кончалось тем, что папа вдруг начинал довольно чувствительно хлопать сонного мальчика по плечу и кричал:
– Кончено. Едем! Петька, хочешь путешествовать?
Петя с трудом открывал глаза и бормотал осипшим со сна, ленивым, мечтательным голосом:
– Хочу, папочка.
– Нет! Клянусь честью, я говорю совершенно серьезно.
Два или три дня после отъезда Колесничука Петр Васильевич и Петя находились в приподнятом настроении: готовились к отъезду.
Потом все это возбуждение как-то само собой утихало. Путешествие откладывалось, потом забывалось.
Но вот однажды весной случилось то, чего так боялась Петина мама. Приезжал Колесничук, и после его отъезда Петр Васильевич окончательно решил, что они с Петькой едут.
2. РАНО УТРОМ
Все складывалось очень удачно. Как раз в это время у отца случилось в Одессе арбитражное дело – пустяковое, но канительное, и он все равно должен был выехать туда в командировку. Так что соединялось приятное с полезным. Петя был в сладком, счастливом чаду нетерпения. Мать с горечью чувствовала, что ее мальчик больше не принадлежит ей. Теперь он безраздельно принадлежал отцу.
Последнюю ночь перед отлетом Петя почти не спал. Он то и дело просыпался и смотрел в окно – не настало ли утро. Было начало июня. Мама с девочками и бабушкой жили на даче. Папа и Петя ночевали одни в опустевшей, по-летнему пыльной и тихой квартире. В ванной из душа капала вода. В кухне тоже капала вода, но более солидно, веско. Кроме того, в кухне пощелкивала машинка холодильного шкафа. В передней шумел электрический счетчик. Все эти осторожные, вкрадчивые звуки городской квартиры говорили о том, что в доме еще глубокая ночь. Между тем за окном, над розово-ржавыми крышами Замоскворечья, казалось, было уже светло. Нежно золотились свежие тополя, в воздухе летал туманно сияющий пух, небо за маленькой старинной шатровой колоколенкой наливалось зеленой водой зари, крепкой, душистой, как бы настоянной на черносмородиновом листе. Внизу, на тротуаре, одиноко и очень громко прозвучали торопливые шаги первого утреннего прохожего.
Отец крепко спал, завернувшись с головой в одеяло. Мальчик с отчаянием вслушивался в его спокойный, неторопливый храп, но не решался разбудить отца. Отец еще вчера вечером, когда ложились спать, строго-настрого велел сыну не вскакивать чуть свет и не будить его.
– А то я тебя знаю – ты и сам не уснешь, и мне не дашь выспаться. Допробуй только меня разбудить. Сам улечу, а тебя оставлю дома. Так и знай!
– Ладно, папочка.
– То-то, "ладно". Гляди у меня!
– Да, но если мы проспим?
– Не проспим.
– Да, но – а вдруг проспим?
– Не проспим, говорю тебе! В половине пятого нам позвонят с телефонной станции. Я просил.
– Да, но – а если испортится телефон?