— Почему этот человек совершил такое с несчастными девушками?..
До меня не сразу дошел вопрос миссис Шнайдер. И я не готов был ответить. Мне доводилось всматриваться в лица тех, кто безжалостно убивал людей десятками, но я до сих пор так и не узнал причин, по которым они делали это. Внезапно я почувствовал сожаление оттого, что Уолтера Коула больше не было рядом: он мог заглянуть внутрь себя самого и в безопасном кругу собственной врожденной правоты создать образ зла, образ неправильного — ту крохотную опухоль порока и дурных страстей, первую раковую клетку, благодаря которой способен был проследить все дальнейшее развитие болезни. Он уподоблялся в этом математику: тот, увидев на листке бумаги простой квадрат, создает сценарий его развития в других пропорциях, других областях бытия — за пределами плоскости его настоящего существования; в то же время он остается полностью бесстрастным и отчужденным от решаемой задачи.
В этом была сила Уолтера и в этом же — его слабость. В конечном счете он не заглядывал достаточно глубоко, потому что боялся того, что мог разглядеть в самом себе: собственную способность творить зло. Уолтер сопротивлялся порыву познать самого себя до конца. Хотя он очень хорошо понимал других. Ведь понять кого-то означает согласиться с тем, что этот кто-то предрасположен не только к добру, но и ко злу. По-моему, Уолтер Коул не хотел верить, что и сам в какой-то мере способен на очень скверные дела. Когда, преследуя тех, кто творил зло, я совершил поступки, которые он считал неприемлемыми с точки зрения морали — при этом я и сам сотворил зло, — Уолтер отказался от меня, несмотря на то, что использовал меня для преследования этих типов и знал, как я буду себя вести, когда настигну их. Вот почему мы с ним больше не друзья: я осознал свою виновность глубоко внутри себя. Боль, обиду, гнев, стремление к мести — все эти чувства я принял и опирался на них. Может быть, я что-то убивал в себе каждый раз, поступая так, а не иначе. Возможно, это была цена, которую требовалось заплатить. Но Уолтер хороший человек, и, как многие хорошие люди, он обладал одним недостатком: считал себя лучше других.
Миссис Шнайдер опять подала голос:
— Я думаю, все дело в его матери...
Я оперся на подлокотник и ждал продолжения.
— Как-то раз, когда этот человек, Калеб, напился, он рассказал мисс Эмили о своей матери. То была суровая женщина. Отец бросил их из страха перед ней. Она била мальчика. Била палками и цепями. Делал а с ним кое-что и похуже. Да еще и оскорбляла его. Таскала его за ноги, за волосы, била ногами до крови. Она сажала его во дворе на цепь, как собаку. Голого, в дождь и в снегопад. Все это он рассказал мисс Эмили.
— А он не говорил ей, где все это происходило?
Миссис Шнайдер покачала головой:
— Может быть, на юге. Не знаю. Думаю...
Я не прерывал ее. Внезапно брови старушки нахмурились, и пальцы правой руки заплясали передо мной в воздухе:
— Медина! — в глазах пожилой леди светилось ликование. — Он что-то говорил мисс Эмили о Медине.
Я записал название.
— А что стало с его матерью?
Мисс Шнайдер повернулась на стуле, чтобы лучше видеть меня.
— Он убил ее, — просто сказала она.
Позади меня отворилась дверь. Это санитарка принесла кофейник, кувшинчик сливок, две чистые чашки, сахар и печенье на подносе. Скорее всего, это делалось по инициативе доктора Райли. Миссис Шнайдер немного удивилась, но потом быстро вошла в роль хозяйки: налила мне кофе, предложила сахар и сливки. Она даже подвинула ко мне печенье, от которого я отказался, решив, что позже оно ей пригодится. И оказался прав. Она взяла одно печенье, а все остальное бережно сложила в две салфетки, лежавшие до этого на подносе, и убрала в верхний ящик туалетного столика. Когда в небе снова стали собираться снеговые тучи и наступили сумерки, она рассказала мне еще кое-что об Эмили Уоттс.
— Она была не из тех женщин, которые много болтают, мистер Паркер, только однажды, в тот раз... — Миссис Шнайдер старательно выговаривала английские слова, но следы родного языка все еще сквозили в ее речи, особенно при произношении некоторых гласных. — Эмили здоровалась, желала спокойной ночи или говорила о погоде, и не больше. Она с тех пор никогда не заговаривала о мальчике. Остальные здесь, если только вы их спросите, даже если вы лишь на минутку зайдете к ним в комнату, будут бесконечно болтать о своих детях, внуках, их мужьях, женах, — она улыбнулась. — Вот точно так же, как я с вами, мистер Паркер.
Я уже готовился из вежливости сказать, что это нормально, что ее слушать интересно — что-нибудь незначительное, не имеющее большого смысла и уже заранее заготовленное, — но она подняла руку, в останавливающем жесте, и я продолжал молчать.
— Даже не пытайтесь меня убедить, что разговор доставил вам удовольствие. Я не юная девица, которую нужно ублажать.
Когда пожилая леди произнесла последнюю фразу, улыбка озарила ее лицо. Что-то оставалось в ней, какие-то следы былой красоты, и это подсказывало мне, что многие в годы ее молодости мужчины стремились ублажать ее, и делали это с удовольствием.
— Итак, она не болтала о подобных вещах, — продолжила миссис Шнайдер. — В ее комнате не было никаких фотографий, никаких картинок, и с тех пор, как я стала заходить к ней, с 1992 года, все, что она мне говорила, это: «Здравствуйте, миссис Шнайдер», «Доброе утро, миссис Шнайдер», «Хороший денек, миссис Шнайдер». И ничего больше. Кроме того единственного раза. Думаю, ей потом стало стыдно. Или, может быть, страшно. К ней никто не приезжал, и больше она ни о чем таком никогда не заговаривала, пока не приехал тот молодой человек...
Я подался вперед, и она сделала какое-то встречное движение, так что нас теперь разделяли лишь несколько дюймов.
— Он пришел вскоре после того, как я позвонила мистеру Виллефорду, прочтя его извещение в газете. Мы сначала услышали крики внизу, а потом топот бегущих ног. Молодой человек, крупный и с несколько диковатым взглядом, пронесся мимо моей двери и ворвался в комнату мисс Эмили. Ну, я испугалась за нее и за себя, однако взяла свою палку... — она показала на трость с набалдашником в форме птичьей головы и металлическим наконечником — ...и пошла за ним. Когда я вошла в комнату, мисс Эмили сидела у окна, вот как я сейчас, но ее руки были у лица: вот так... — мисс Шнайдер приложила ладони к щекам и широко открыла рот, изображая шок. — А молодой человек, он взглянул на нее и произнес только одно слово: «Мама?». Причем именно так, вопросительно. Но мисс Эмили только качала головой и повторяла: «Нет, нет, нет». Повторяла снова и снова. Парень двинулся к ней, однако она отступала прочь от него, не отрывая от парня глаз, пока не упала навзничь на пол в углу.
Потом я услышала за своей спиной голоса санитарок. Они привели с собой толстого охранника. Того самого толстяка, что мисс Эмили сбила с ног ночью, сбежав. А меня выпроводили из комнаты, в то время как уводили парня. Я смотрела из коридора, пока его уводили, мистер Паркер, и его лицо... О, его лицо было таким, словно он видел, как кто-то умирает, кто-то, кого он любил. Он плакал и все звал: «Мама! Мама!» — но она не отвечала.
Приехали полицейские и забрали парня. Санитарка пришла к мисс Эмили и спросила: «Правда ли то, что сказал парень?». А мисс Эмили ответила ей: «Нет, не знаю, о чем он говорит, у меня нет сына, нет детей».
Однако в ту ночь я слышала, как она плакала, причем так долго, что я подумала: «Она никогда не перестанет». Я пошла к ней и успокаивала ее. Сказала ей, что все в порядке, что она в безопасности, но она произнесла только одну фразу...
Миссис Шнайдер замолчала, и я заметил, что руки у нее дрожат. Я погладил ее руки, а она, высвободила свою правую, накрыла ею мою, тесно прижав ладонь. Глаза старушки были закрыты. И мне на минуту показалось, что я стал ее ребенком, ее сыном, одним из тех, кто никогда не приезжает к ней, кто оставил ее умирать на холодном севере точно так же, как если бы они затащили ее в леса Пискатакиса или Арустука и бросили там. Тут глаза миссис Шнайдер снова открылись, и она отпустила мою руку, по-видимому, успокоившись.