Когда он ворвался в комнату, лицо его было красным, а глаза сверкали от возбуждения. Он был пьян, но он часто бывал пьян. Он издал радостный возглас, швырнул шляпу на кровать, схватил Консуэло за талию и закружил ее, пока у нее все не поплыло перед глазами.
Она смеялась, и визжала, и умоляла опустить ее на пол, а когда он отпустил ее, минуту стояла, пошатываясь, пока все не встало на свои места. С Кэмпом всегда было так. Так головокружительно.
— Клянусь, милая, это было самое большое дело, которое мы провернули! — объявил он. Широкими шагами он подошел к бюро, где специально для него всегда хранилась бутылочка бурбона, и налил себе стаканчик. — Все прошло как по маслу. Я богатый человек, дорогая, ты знаешь это?
Черт возьми, я правда богач!
Он кричал и смеялся, глотая свой бурбон.
— Теперь я могу основать ранчо, о котором я тебе говорил. И построить дом, большой дом, там, на холме.
Прекрасное имение, достаточно большое для семьи…
У Консуэло защемило в груди. Она не могла поверить своим ушам.
— Для семьи? — Она сделала неуверенный шаг вперед — ее переполняла радость. — Ты хочешь сказать… Ах, Кэмп… это значит, мы сможем пожениться и завести детей?..
Его неожиданно сердитый, злой взгляд заставил ее замолчать, и хотя в следующую минуту он постарался смягчить: выражение лица, было уже слишком поздно. Этот взгляд пронзил ее, как нож, и она почувствовала, как рана прошла через все ее тело и коснулась жизненно важных органов.
— Ну, милая, — заявил он бесцеремонно, — не начинай молоть чепуху. Понимаешь, я тебя очень ценю, но это было бы очень несправедливо. У меня есть жена, прекрасная жена из хорошей семьи, и она родила мне очаровательную маленькую девочку. Зачем мне какие-то внебрачные дети-полукровки? И тебе они тоже не нужны.
Нож повернулся, вырезая огромные куски из ее сердца, она, растерянная, истекала кровью.
Должно быть, Кэмп увидел, как изменилось ее лицо, потому что сделал к ней шаг и сказал уже более мягко:
… — Ну, перестань дуться, дорогая. Ты же знаешь, что я говорю правду. А теперь, когда у меня есть деньги, я скоро пошлю за своей семьей, поселю их в новом большом доме, и, думаю, все между нами изменится. Шлюхи ей не по душе, и полукровки — тоже. — Он хихикнул. — Не могу сказать, что я виню ее за это.
Консуэло почувствовала, как ее охватил страшный, обжигающий холод. Полукровка. Шлюха. Она, женщина Кэмпа Мередита, гордилась этим, она была защищена, она была влиятельной! Никто не смел говорить с ней так. Только не в его присутствии. Наполовину мексиканка, наполовину индианка, она знала, кто она, и знала, что ей стоило выжить.
Но никто никогда не говорил с ней так. Никто.
Его хихиканье еще долго звучало в ее ушах, и кровь стыла в жилах. А потом он подошел к ней, ухмыляясь:
— Ну, давай, дорогая, пошла спать. Нам нужно это отпраздновать.
Полукровка. Шлюха. Она смотрела, как он приближается к ней, на лице его была написана похоть, вот он раскрывает руки, чтобы ее обнять, тянет к ней губы, чтобы задушить ее своими поцелуями, пахнущими бурбоном, — и она ненавидела его в этот момент, ее охватила такая ослепляющая ярость, какую она еще никогда ни к кому не испытывала. Он не может так поступить с ней. Не может.
На столе лежал кривой нож, и, не сознавая, что делает, она схватила его и бросилась на Кэмпа. Она увидела испуг на его лице, но даже застигнутый врасплох, даже пьяный, он отреагировал молниеносно. Он схватил ее за запястье и заломил ей руку за спину. Она вскрикнула скорее от гнева, чем от боли; она боролась с ним, пинала его ногами, молотила кулаком свободной руки, и никто из них двоих не понял, как все это случилось. Все произошло в одно мгновение.
Она почувствовала острую боль на своей щеке, боль пронзила ее от виска к губам, и она отшатнулась. Нож выпал из руки Кэмпа и звякнул об пол. Он уставился на нее, бледный от ужаса и потрясения, а она почувствовала, как кровь сочится по ее лицу. Она ощущала ее вкус на раскрытых губах.
— Боже мой, — прошептал Кэмп. — Боже мой, Конни, что я наделал!
Он схватил полотенце, висевшее рядом с умывальником, с грохотом опрокинув кувшин с водой. А она смотрела на него остекленевшим взглядом. Он попытался прижать полотенце к ее ране, но она отстранила от него свое лицо.
— Конни…
Она никогда не забудет его взгляд — потрясенный, извиняющийся, неверящий. Но она не забудет и те слова, которые он ей сказал в этот вечер. И никогда не простит его.
Она повернулась и ушла из комнаты, ушла из таверны, ушла из его жизни.
Глава 7
Обзорная площадка была пуста. Горы по обеим сторонам походили на окутанные туманом огромные аморфные призраки. А ветер казался Энджел холодной влажной ладонью на ее лице. Мелкий моросящий дождь намочил ее волосы и кожу, на ее ресницах от дождя появлялись крошечные капельки, которые мешали ей ясно видеть. Она замерзла и была рассержена.
Она злилась на себя за то, что спросила, и злилась на него за то, что он ей ответил. Она злилась на незнакомую женщину, которая одним распутным, похотливым актом с никчемным, трусливым бандитом ввергла ее в нищету. Но больше всего она была зла на ребенка, каким она была, на эту неразумную, с затуманенным взором часть ее личности, которая упрямо цеплялась за ее подол, с какой бы силой она ни пыталась ее стряхнуть, и которая позволила ей мечтать, что ответы на ее вопросы могут быть другими.
Она не удивилась. Чему тут удивляться? Она видела, каких детей оставляли родители: никудышных, слабых, уродливых. Ненужных заморышей, самых плохих, таких, которых никто не хотел взять себе. Койот уходит и оставляет больного щенка умирать. Рыжая рысь отталкивает изуродованного котенка от своего соска. А люди, выбросившие Энджел из своего гнезда, ничем не лучше этих животных, поведению которых они подражают. Нет, она ничуть не удивилась.
Но она не была ни уродливой, ни хилой, ни изувеченной. И когда, будучи еще очень маленькой, она узнала, что у маленьких девочек есть мамы и папы и свои кроватки, она не могла в это поверить. И начала фантазировать, чтобы скрыть боль. Она представляла себе, будто ее мама была принцессой, а папа — отважным рыцарем, и они отсутствуют, выполняя высокую миссию, оставив ее в добрых руках сестер, пока в королевстве не будет наведен порядок. По мере того как она росла, ее фантазии менялись, и теперь она убаюкивала себя мечтами о святых миссионерах, которые оставили ее здесь на время, пока они проповедуют на западе и пока не подготовят дом к ее приезду. Миссионеры превращались в банкиров, железнодорожных служащих, знаменитых артистов. Но всегда ее фантазии заканчивались счастливо — однажды они к ней вернутся.
К тому времени, когда миссия сгорела и она поняла, что никто не собирается забирать ее, фантазии посещали ее уже не так часто. Родители многих детей в приюте умерли, и она надеялась на то, что ее родителей тоже не было в живых. Но по-прежнему ей нравилось представлять, кем они могли бы быть, и в ее мечтах они всегда были достойными, богатыми, хорошими людьми. После того как ее удочерил Джереми, она больше не фантазировала — она понимала, какой стала ее жизнь. Однако в какой-то части ее разума, о которой она и не подозревала, закрепился образ любящих родителей, которые оставили ее не по своей воле. В мечтах ее родители были в каком-то смысле — хотя она никогда не знала в каком — особенными и даже великими. А потом в ее жизнь вошел Адам Вуд и перевернул все с ног на голову.
И это приводило ее в бешенство. Так, что, даже узнав, что ее мать сейчас жива, она не была готова узнать правду.
Она достала из сумочки дагерротип и посмотрела на него. У женщины, изображенной на портрете, было ее лицо, ее волосы и ее губы, но она была чужой, и когда Энджел на нее смотрела, ей хотелось плакать. Она чувствовала себя идиоткой. Ну в самом деле, чего она могла ожидать от женщины, которая бросила своего ребенка, как выкидывают изношенную скатерть? Что она окажется святой?