— Пошли вниз, Ветер. Мне холодно.
…Собакам трудно спускаться вниз по лестнице. Вверх они забираются очень даже легко. Но вниз, да еще по ажурной металлической лестнице, им спускаться не просто. Не даром их этому специально учат. Карат прибежал на свист, влетел в дверь и остановился на железной площадке. Поскулил, больше для порядка, и развернувшись, стал спускаться по лестнице хвостом вперед. На второй площадке он развернулся и преодолел последний пролет как надо. Внизу Карат мощно отряхнулся, сбрасывая с себя водяную пыль, зевнул и пошел за нами.
В комнате народу осталось немного. Вася уже сидел возле Ирины, обнимал ее за плечи и вдохновенно рассказывал истории своей жизни. Вино заканчивалось. Водку выпили давно. Но до одеколона было еще далеко.
— А вот и Алкаш! — заорал Вася, — слушай, спой что-нибудь человеческое. Чтобы я умер сразу. Чтобы Ира меня похоронила, как человека, где-нибудь на опушке. Ира, ты будешь приходить ко мне на могилу? Рядом дерево, на дереве сучок сломанный, на сучке стакан висит. И никто, Ира, никто этот стакан никогда не утащит. Ты придешь, выпьешь из него водочки, закусишь черным хлебушком и всплакнешь от любви и нежности. А? Алкаш, спой песню! Я еще живой… «Ах, господа, как хочется стреляться»…
…И больше ничего осознанного — как бесконечная песня над степью. Так дышит лес, не думая о завтрашнем дне. Так летит с дерева сухой лист. Так матереет, дрожа, грозовое облако. Ничего осознанного. Песня души. Закон природы.
…Ночью, среди темных домов, звук разносится далеко-далеко. Даже если дождь. Даже если ветер.
Мы шли с Васей, обнявшись, мокрые и почти счастливые. Мы пили какую-то гадость из горлышка. Вася сказал — мартини. Ни хуя. Вермут грязнейшей воды. Мы мочились на асфальт, не заходя ни в какие подворотни. Мы ссали на этот мир, как он ссал на нас. И текла горячая живая жидкость в черные лужи и остывала там, умирая. Качаясь, мы стояли у круглосуточного киоска и пели самую гнусную песню, которую когда-либо выдумало человечество — «будет людям сча-а-а-стье, счастье на век-а-а-а… у советской власти сила велика…». У вас есть совесть, уже три часа ночи? Вася, у нас есть совесть? Мадам, у нас для вас есть все… Летящие черные собаки, холодный нос Карата, «предъявите документы», сон, похожий на потерю сознания. «Черный квадрат» всего сущего. «Я умер… но я слышу как летят… монетки в музыкальный автомат…». Но за полсекунды до того, как погас мир, я вспомнил: «Напиши мне письмо, Одинокий Ветер».
Останься, осень… Ты живешь внутри меня, ты осела внутри меня, ты горькая и хвойная, и живет во мне твое дрожащее на ветру золото, и трудно тебя пережить, но я прошу тебя — останься.
Я словно лечу по твоей милости, и проносятся стаями мимо меня дожди терпкие, липкие, как паутина; и сама паутина, сверкая на солнце, плывет в воздухе, когда пригреет солнце, и оседает на траве и деревьях, и вновь летят на погибель свою паучки.
И вижу я кровавые клены и траву под ними кровавую в отпечатках листовых ладоней, и тонут эти кровиночки в ручьях, мешаясь с желтыми листьями.
И шуршат дубы, и роняют свои генеральские знаки отличия и все идет к чертовой матери и наплевать мне на все человечество, ибо я один на целом свете.
Иллюзия, все кругом иллюзия. Все пойдет прахом. Но останутся серенькие уточки и селезни с металлическими перьями и так же будут они плавать в прудах и останется на дне этих прудов утонувшая листва и так же нежно будет покачиваться на поверхности ряска и солнце будет проникать сквозь кроны старых деревьев, с трудом пробиваясь к этим маленьким лужицам.
Останься, осень. Твоя музыка живет во мне, и выворачивает меня наизнанку, и вязнет в ушах твой звон, и никуда от него не деться, и я не могу ни петь, ни играть, потому что кощунственно перебивать твой залетный голос, который быть может, завтра исчезнет навсегда.
И я люблю твои джазовые аккорды, звучащие на грани гармонии и хаоса.
И я люблю жить на этой грани, дышать этим звоном, ходить от него пьяным, чувствовать, что твоя собственная музыка зазвучала в унисон, и сердце твое бьется в ненормальном ритме, и хочется умереть, ибо лучше ничего не будет на этой грешной земле.
Останься, осень. Скоро пойдет снег и все будет правильно. Мы будем ходить по снегу, как по белому листу бумаги, с канцелярской точностью метронома. И такой грани между гармонией и хаосом уже не будет.
Не будет…
И не надо.
Ах ты, осень, желтая, беспутная, с каплями на умерших листьях, с голыми ветками, с селезнями и утками, с тоской в глазах, с водкой в крови, пьяная-пьяная, сволочь, нежная, как заячий мех, с голубыми до боли глазами, уходящая в какой уж раз от сотворения мира.
Шелест, шелест…
Стая Одинокого Ветра-4
«Туберкулез — по понедельникам и четвергам.
Сифилис — по средам и пятницам.»
Генри Миллер. «Тропик Рака»
Митрич отдал мне за две бутылки водки свой старый черно-белый телевизор. Задней крышки у него не было, переключателя каналов не было — один штырь, передней панельки тоже не наблюдалось. При всем при этом показывало это чудо очень даже неплохо, а звуком обладало сногсшибательным. Я сколотил из четырех досок и куска оргалита подобие тумбочки, на которую водрузил чудо и часа пол лазил по крыше, ловя сигнал, который о физике и не слыхивал. Антенну Митрич мне по широте душевной просто подарил и принял непосредственное участие в ее установке. Выглядело это так — Митрич, высунувшись наполовину из окна со стаканом водки, смотрел как хамелеон — одним глазом на крышу, вторым — на экран и орал:
— Выше! Нет, ниже! Вообще пропало! Выше! А ну вправо разверни! Во, бля! Теперь влево! Ах, чтоб тебя!.. Да не бегай ты как слон, шифер продавишь. Все, приколачивай! Ну, за сказанное! — слышится страстный, как у морского котика, выдох…
Две бутылки водки мы выпили, ясно, вместе, так что продажа телевизора была сделкой весьма и весьма условной. Все это время Карат бегал по двору, разминая лапы, и весело лаял на голубей.
На этом мероприятие под названием «communication» не закончилось. Мы еще с час тянули сто пятьдесят метров полевого телефонного провода по крышам и прочим высотным местам до моего окна — я нелегально подключился к линии, идущей до маленького домика с громким названием «КПП». Оно осталось еще от бывшего здесь когда-то военного городка.
Заканчивали уже в полной темноте. Митрич пошел пройтись до своего КПП, проверить ворота и покормить Грея — мрачную черную немецкую овчарку без всяких признаков доброты. Грей жил в загородке, рядом с КПП и днем его не было видно — спал. Только ночью и только Митрич выпускал его на территорию. Никто и никогда не ходил здесь в это время, ибо Грея знали и этого было достаточно.
Карат же подружился с ним мгновенно, как только попал сюда. Уже в первую ночь, когда я привел его на мехдвор, они вдвоем устроили кошачью охоту, закончившуюся предрассветным концертом. Никаких котов они и близко не поймали — не те это были мурлыки. Огромные и грязные, не боящиеся даже амбарных крыс, эти ночные призраки сидели под луной на коньке крыши и даже не шипели на собак. Лают — ну пусть себе лают. Срали мы на них. Потом им это надоело и они сами ушли охотится. Котов этих никто никогда не кормил — раз есть зерно — значит, есть и мыши. А раз есть мыши, то коты сами по себе. Не та это популяция, не из детских мультфильмов. Хищники. Грей, рассказывал Митрич, было дело — сам чуть глаз не потерял. Хотя и загрыз стервеца. Бывалый был кот, всегда от него уходил — под самым носом. Но старость и смерть ходят рядом. И как то раз не рассчитал котяра. Не судьба. Или вернее — судьба.
Карат убежал с Митричем. Он уже знал, что в это время Грея выпускают и хотел с ним пообщаться. Я позвонил пока Федору — просто, чтобы проверить телефон.
— Алло, Федор, это я.
— Привет. Что случилось?