Бессонно мелькнула ночь, наступило «завтра». И ситец с потолка не упал. Нету. В коридоре Валентина Михайловна попалась навстречу: «Ну что, порядок? Знаешь, я всё-таки „четыре“ тебе поставила, взяла грех на душу. У тебя, оказывается, „троек“ нет? Ну, ничего, давай ситец, посмотрим, сколько там?»
Лиля стояла, опустив руки, разглядывала пол.
– Петрова?! Опять?! Так, иди, куда хочешь, видеть тебя не могу!!!
Полный стан Валентины Михайловны удалялся, покачиваясь в такт её решительным шагам. Она уходила, полная отвращения к этой рыхлой лживой девчонке, и мысленно клялась:
– Ну, я ей покажу в восьмом классе! Жалко, домоводства уже не будет. Но ничего, зато попадётся мне на черчении!!!
Однако показывать ей ничего не пришлось. По черчению у Петровой получались сплошные «пятёрки». Этот предмет отец уважал и не считал блажью ни бумагу, ни дефицитные карандаши «Конструктор», ни даже домашний кульман…
«Того-этого»
Я сейчас уже на пенсии, но по-прежнему работаю в школе учителем музыки и пения. Дело своё всегда любил и люблю, дожил до седых волос, и давно я уже не Сашка Зайцев, а Александр Олегович. Но никогда я не забывал и не забуду своего любимого старого учителя, школьного музыканта Григория Ивановича со смешной кличкой «Того-этого». Это ведь благодаря ему я прожил свою жизнь так, а не иначе, став учителем.
Это было очень давно, почти сразу после войны. Работал в нашей школе старый фронтовик, виртуоз аккордеона, который музыку чувствовал всей душой. Мы очень любили его уроки: и чудный бархатный голос Григория Ивановича, и то, как он рассказывал о музыке и композиторах. Человек почти без образования, безумно влюблённый в свой предмет, он умел так рассказать о Моцарте, что мы плакали вместе с ним. Казалось, он лично знал всех: и Генделя, и Баха, и Бетховена… И их трагические судьбы больно ранили его большую человеческую душу. Он часто рассказывал нам о войне, и мы любили такие уроки, иногда нарочно стараясь разговорить его. И не потому, что хотели увильнуть от учебного материала, а потому, что тогда Григорий Иванович обязательно споёт «свои» военные песни, сочинённые им когда-то… Особенно мы любили одну песню про дочку фронтовика, которая угадала, счастливица, родиться прямо в День Победы!
Григорий Иванович играл на слух, с ходу подбирая любую мелодию. Сейчас я думаю, что он был не очень силён в нотной грамоте. Но это было неважно, неважно!
– Вы, того-этого, ребятки, пойте поаккуратнее. А то вы прямо орёте! С этой песней так нельзя, вы послушайте…
И он пел. А мы слушали, затаив дыхание. А потом старались подражать ему хотя бы интонацией, потому что до его голоса нам было далеко. Одно только мешало Григорию Ивановичу: лицевой тик после контузии. Приступ начинался всегда внезапно, и учитель ужасно стеснялся этого. Он густо краснел, быстро подёргивалась правая сторона лица, нелепо подмигивал глаз: он как будто уменьшался, стягивая, казалось, всю кожу лица от самых ушей в одну точку. Приступ обычно длился секунд двадцать и мы, давно привыкшие к этой жутковатой особенности учителя, терпеливо пережидали, жалея и особенно любя в этот момент Григория Ивановича. Мы тогда были совсем малышами, третьеклассниками мужской школы.
…Однажды Ваня Григорян, пытаясь скрыть от родителей «двойку» по математике, вырвал страничку из дневника. Это преступление быстро открылось. Мама приходила в школу и Ваня, конечно, получил, что положено. Через три дня после этого наша учительница (а она – в младшем звене, как известно, одна по всем предметам) решила провести воспитательный час, используя, так сказать, свежий пример прямо из жизни. Накануне она объявила нам, что завтра мы получим почётное право стать членами товарищеского суда и осудить поступок своего одноклассника, «который опозорил высокое звание советского человека». Она просила всех нас как следует подготовиться, подобрать определения для данного поступка и, как она сказала, «сформировать мнение».
– А ты, Григорян, хорошенько подумай, как будешь каяться: искренне или нет? А то ведь мы можем и не простить. Советую тебе получше выучить, что сказать, чтоб не мычать перед классом.
Мы с нетерпением ждали завтрашнего дня. Григорян ходил подавленный, злой. Ну, знаете, сам виноват.
…Но мы ему и выдали! А Славка Ефименко, так тот вообще та-а-а-акое сказанул! И нелюдь, и подонок, и ещё там что-то. По бумажке читал. Наверное, ему отец помог, – завидовали мы. У него батя в суде работает.
«Мероприятие» затянулось до самого звонка, а многие ещё не высказались и с готовностью тянули руки. Ванька стоял красный-красный, с набрякшими глазами и руками по швам. В конце он должен был попросить у нас прощения.
Следующим уроком по расписанию был урок пения. И как только прозвенел звонок, Григорий Иванович появился на пороге класса. Но тут же понял, что он не вовремя.
– Ой, Елизавета Максимовна, а я, того-этого, думал, что сейчас мой урок…
– Да, да, проходите, Григорий Иванович, мы заканчиваем. Вы позволите только пять минут?
– Пожалуйста, того-этого, я пока тут свои вещички устрою, – Григорий Иванович поставил на стол аккордеон, аккуратно примостил тетрадь и принялся расчерчивать доску под нотный стан. Обычно эту процедуру выполняли мы, борясь между собой за это интереснейшее право: надо было натянуть вдоль доски суровую нитку, двое держали, а третий натирал верёвочку мелом, потом резко «отбивал» о доску, и на ней оставалась ровненькая тоненькая линия. Быстро и очень красиво!
Но на этот раз Григорий Иванович принялся чертить от руки, не считая возможным мешать учительнице заканчивать своё дело.
– Дети! Мы, к сожалению, не успели выслушать всех, поэтому дадим заключительное слово старосте Алексею Крутикову и послушаем, наконец, самого Григоряна, что же он понял, и сможем ли мы подать ему руку. Лёша, пожалуйста.
Речь Лёшки превзошла все наши ожидания. Он ёмко и образно назвал проступок Вани «предательством родителей, учителей и друзей», сказал, что лично он потерял к Григоряну всякое уважение раз и навсегда, и в конце «подвёл черту»:
– И вообще, ребята, я думаю, что вы со мной согласитесь: так поступали с советскими людьми только фашисты! Ты, Ванька, настоящий фашист!
Вот это да! Мы даже захлопали!
Елизавета Максимовна скупо улыбнулась: «Что ж, сильно сказано. Послушаем, что ответит. Ну, Григорян?»
Ванька сдавленным голосом заученно отбубнил полное раскаяние, мольбу о прощении и просьбу учиться с нами рядом и дальше.
– Неплохо, Григорян, – учительница осталась довольна. – А вот насчёт прощения – мы подумаем до завтра и скажем тебе на первом уроке. Всё, ребята, мероприятие закончено. Григорий Иванович, извините ещё раз.
Елизавета Максимовна вышла, и только тут мы заметили, что Григорий Иванович сидит за столом, как-то неестественно пригнувшись и прикрыв глаза ладонью. Наконец он встрепенулся, поднял совсем больной какой-то взгляд и тихо сказал:
– Вы, ребятки, того-этого… Знаете, мне сейчас страшно с вами.
В классе от неожиданности установилась такая тишина, что жужжание мухи из известной поговорки было бы, наверное, сейчас похоже на рёв бомбардировщика.
– Да, того-этого… Очень страшно!..
– Почему, Григорий Иванович?! – первым пришёл в себя староста класса.
– Что ж вы с Ваней-то так? Ведь он парень неплохой. Ну, бывает с каждым. У вас разве всё без сучка-задоринки, а, ребятки? Мы ж все, того-этого, не святые. А что ты тут, Лёша, про фашистов сказал, так не дай тебе Бог, мальчик мой, – голос учителя вырос и окреп, – не дай тебе Бог, дорогой, и детям твоим, и, того-этого, внукам-правнукам узнать, что такое фашизм. Слышишь?! А Ваньку-то, что ж, простить его надо, ребята. Ему и так уже не сладко, получил, небось, своё, а? Он и сам не рад, точно! Ну, вспомните, вы, когда чего натворите, рады ли? Небось, думаете, как это меня угораздило, и сразу, того-этого, хотите, чтоб вас простили и поняли, так ли, нет?..
Мы молчали. Это был Урок. Пожалуй, самый сильный в нашей жизни.