1939
HA СУКОННОМ ОСТРОВЕ
1
Во второй раз мне посчастливилось устроиться у "Ротштейна и Клинковштейна" - одной из самых солидных фирм в городе.
Ротштейна персонал фирмы называл "стариком", Клинковилейна - "шефом".
Шая Ротштейн был патриархальным евреем, Клинковштейн - онемечившимся.
Клинковштейн был низкорослый и плотный. Его лицо цвета жженого кирпича украшали лихо закрученные вильгельмовские усы Туго накрахмаленный воротничок подпирал его мясистую, как толстая колбаса, шею.
Несмотря на короткие ручки и ножки и круглое пчвное брюшко, он был ловок, гибок и точен в движениях, как гимнаст. Он никогда не подзывал человека к себе, чтобы отдать ему распоряжение, свои приказы он выкрикивал на расстоянии, резко и громко, как команду на плацу.
Говорил он на онемеченном еврейском языке, Сывшсм в ходу в этом польско-немецко-еврейском фабричном и - роде. С простыми людьми он разговаривал по-польски.
Когда раздражался, он пользовался какой-то смесью немецкого, польского и еврейского, подбирая из каждого языка самые сильные выражения:
- Доннер веттер еще раз! Попридержи язык! А то я тебя выброшу до холеры, пся крев!
Лихо закрученные кончики усов поднимались тогда еще выше, шея-колбаса наливалась кровью - вот-вот с ним случится удар, а маленькие голубые бусинки глаз извергали огонь.
Все знали, что в такие минуты лучше всего промолчать, ни в коем случае не оправдываться. Покричав, "шеф"
остывал так же быстро, как воспламенялся, и угроза выбросить забывалась.
Ротштейн был во всем прямой противоположностью своему компаньону. Его барская фигура, сытое, изнеженное лицо и затуманенные глаза с плохо скрытым выражением плотоядности, его еврейско-французская холеная бородка - все говорило о многих поколениях, проживших свою жизнь в достатке и роскоши.
Походка у Ротштейна была неторопливая, движения сдержанные, речь спокойная и веская.
Никто никогда не слышал, чтобы Ротштейн повышал голос. Наоборот, когда он заговаривал тише обычного, глядя человеку прямо в глаза, тот не сомневался, что хозяин им недоволен. А когда Ротштейн, вместо того чтобы смотреть прямо в глаза, начинал во время разговора рассматривать свои собственные перламутровые ногти на белых холеных пальцах, человеку оставалось только подыскивать себе другую службу.
Ротштейна можно было чаще встретить на фабрике, чем в торговой конторе, но если уж он туда являлся, люди старались не попадаться ему на глаза.
Клинковштейн уже много лет назад сменил длинный лапсердак и хасидскую каскетку на короткий пиджак и шляпу. Ротштейн, хотя у него в доме разговаривали попольски и сам оя читал польские и немецкие газеты, продолжал носить длиннополый сюртук, правда, элегантный, с шелковыми лацканами, отлично сшитый, но все же еврейского покроя - длинный, ниже колен. Голову его украшала традиционная еврейская кепочка с маленьким козырьком.
Он не может, да и не хочет, говорил Ротштейн, идти против родни большой, богатой хасидской родни.
Во время своих частых поездок за границу Ротштейн менял традиционную одежду на европейскую. Тогда он выглядел европейцем в гораздо большей степени, чем "немец" Клинковштейн.
0 "немце" Клинковштейне говорили, что уж во всяком случае накануне судного дня он находит время съездить к цадику [Цадик - хасидский раввин-"чудотворец"]. Между тем ни для кого не было секретом, что берлинские ночные заведения и парижские кабаре больше знакомы патриархальному Ротштейну, чем "немцу" Клинковштейну.
Патриархальность одного и онемеченность другого нисколько не влияли на дружбу компаньонов и не нарушали гармонии их сотрудничества.
Ротштейн руководил фабрикой - огромной фабрикой сукон, работавшей в две смены, по десять часов каждая.
На этой фабрике было занято больше тысячи рабочих - сплошь немцы и поляки.
Еврейских рабочих на фабрику одинаково неохотно брали и длиннополый Ротштейн, и короткополый Клинковштейн.
- Я не могу останавливать фабрику на два дня в неделю: в субботу для еврейских рабочих и в воскресенье - для христианских, - говорил патриархальный Ротштейн.
- Больше половины наших рабочих составляют женщины, а еврейские женщины годны только для того, чтобы рожать детей. Работать у них нет ни желания, ни времени, - говорил "немец" Клинковштейн.
- Евреи - беспокойный элемент. Пятьдесят еврейских рабочих могут нам испортить девятьсот пятьдесят нееврейских, - доверительно говорили компаньоны своим близким.
Каждое утро, еще до того как фабричные гудки воз вещали о наступлении нового рабочего дня, к фабрику Ротштейна и Клинковштейна широким потоком устрем лялись рабочие и работницы, старые, с изможденными лицами и натруженными руками; молодые, ловкие, с упругой походкой. Мужчины в поношенных пиджаках сверх синих блуз, в немецких кепках и польских каскетках с блестящими козырьками; женщины, одетые бедно, но опрятно, простоволосые или же в платочках, кокетливо завязанных на затылке, шли без выражения радости и удовлетворения, которые должен давать человеку труд.
Фабрика занимала два длинных мрачных корпуса по обе стороны двора, тоже длинного и узкого, похожего на туннель, без луча солнца, с железными воротами, охраняемыми как в тюрьме. Двадцать часов в сутки этот двор-туннель был наполнен шумом и движением. Дрожали стекла окон, дрожали стены фабричных корпусов; на механических ткацких станках с быстротой молнии сновали взад-вперед челноки. То и дело широко раскрывались ворота, впуская и выпуская большие, груженные доверху фургоны с пряжей, с сырьем и кусками сукна.
Но сходство фабричного двора с тюрьмой не становилось от этого меньше. Что-то неуютное, гнетущее было в этом темном дворе с запертыми на засов воротами, с контрольной будкой и в том, как выпускали со двора рабочих после работы.
По одному проходили они по узкому проходу мимо ощупывающих глаз двух вахтеров. Не всегда вахтеры доверяли своим глазам, иногда пускались в ход и руки, бесцеремонно шарившие по телам и карманам рабочих.
Часть рабочих относилась к этим обыскам с безразличием, в котором таилось презрение: "На, ищи, если тебе хочется, черт с тобой". Других это возмущало:
- У, церберы, пся крев!
- Оставь их! Они ведь только цепные собаки: что хозяин велит, то и делают.
- Сукины сыны!
- Бранью делу не поможешь! - говорил Станислав Броницкий, молодой ткач, которого хозяева давно выбросили бы с фабрики, если бы были уверены, что это пройдет безнаказанно. - Лучше бы вы что-нибудь сделали для того, чтобы добиться отмены обысков!
- Сделать? Что ты можешь сделать, когда двадцать других всегда готовы занять твое место у станка!
- Наберись терпения, Владек! Не вечно так будет.
Мы еще доживем до той поры, когда исчезнут не только эти собаки у ворот, но и хозяева их за зеркальными окнами! - задорно произносил какой-нибудь молодой голос.
- Ну-ну, тут не место таким разговорам! - замечал Станислав и проходил между двумя вахтерами, глядя им прямо в лицо, как укротитель зверей смотрит в глаза зверя. "А ну, попробуйте только обыскать меня!" - говорил его взгляд.
Случалось, работница, которую вахтер слишком рьяно ощупывал, ударяла его по руке:
- Прочь свои грязные лапы! Что ты туда положил?
Чего лезешь?
2
Торговый склад "Ротштейн и Клинковштейн" занимал весь фасад дома на главной улице города. Здесь все было солидно, "на немецкий манер": колоссальные залы с большими зеркальными окнами, с блестящими паркетными полами, как в банке, с полированными полками, сверху донизу набитыми драпом, шевиотом и разнообразными сукнами.
На суконном острове "Ротштейн и Клинковштейн", как и во всем суконном царстве большого фабричного " города, армия наемных рабов в белых воротничках и без оных делилась на три категории: служащих, "молодых людей" и "хлопов".
Доверенные лица, управляющие, разного рода заведующие, главные бухгалтеры, крупные коммивояжеры, старые опытные приказчики считались служащими.