Литмир - Электронная Библиотека
A
A

- Может, это не вовсе нужные подробности? - спросил Мещеряков.

- Кто был замешан, - повторил Петрович, - кто?

- Одного я будто бы признал: Юренев Антоха, племяш моего хозяина Никифора Звягинцева. Ему я и крикнул тот раз ночью через овраг, чтобы бросил Черненко с тарантасом в целости и невредимости. Если не бросит - пригрозил сжить со свету всех его родственников. На родственников сделал упор. Он понял. И бросил. Но если я признал человека в темноте, товарищ Черненко не могла не признать его при свете, когда он ее похищал. Она не могла его не признать - он при Брусенкове в былое время кучерил. Давайте, товарищи, считать случай до конца исчерпанным. Черненко не хотела на Брусенкова слишком грешить, его обвинять, так и я тоже не хотел этого. Я ее арестовал. Было. Но - все мы за справедливость готовые жизнь отдать. И как бы нам при этом друг на дружку не замахиваться?

Все в том же неярком свете, в густом дыму, клубившемся длинными клочьями, снова поднялась Тася, посмотрела на Мещерякова. Гимнастерка была ей великовата, свисала с нешироких, чуть приподнятых кверху плеч.

- Ты что же, Мещеряков, все еще мальчик? - сказала она. - И не понимаешь, что все может быть? Может быть, я слишком многое знала и Брусенков хотел убрать меня. Может быть, он не доверял мне больше. Может быть, я сделала уже все, что должна была сделать. Может быть, может быть, может быть... Их - сколько угодно, и каждого "может быть" достаточно, чтобы главный штаб, товарищ Брусенков убрал меня. Это его право. С этим я пришла к нему. Он не обманывал меня, я - его. Если же кто-то из нас к этому не готов в любую минуту - тогда ему не надо начинать то, что начали мы. А если без этого убеждения он все-таки начал - он преступник. Рядовой или главнокомандующий - он преступник!

- Девка-то! А-а-а? - вздохнул урманный главком.

...Больше суток Тася Черненко провела под арестом в кладовой вот этой же протяжинской избы, а потом был допрос - и опять в этой самой комнате с белым крестом на темном дощатом потолке. Разбитая зеленая бутыль и тогда лежала на полу. А нынче Тася Черненко с новой силой почувствовала свою решимость - всею жизнью, всею смертью принадлежать единственному. Она хотела научиться и научилась принадлежать до конца.

Она пришла в Соленую Падь городским ребенком, но решительность разрушила ее ребячество. Она начала с какого-то мелкого и вздорного случая, бросив родителей, Высшие курсы, сестер, любимого человека... Но случай не мог быть случайным: не в тот, так в другой какой-то день, не как девчонка, а как женщина, как человек, как человечество - рано или поздно она поступила бы так же! И чем нелепее, нескладнее, смешнее могло показаться ее бегство в Соленую Падь, тем значительнее было то, к чему она пришла. Если уж детский порыв привел ее сюда - значит, сюда вели все дороги, значит, борьба, в которую она вступила здесь, была всеобъемлющей, единственной в своей значительности и неизбежности. Была тем, что позволяет человеку жить без страха хотя бы сто, двести, тысячу лет или умереть сию же секунду...

Об этом и сказала Тася Черненко на допросе в первый и в последний раз в жизни - это не произносится дважды. Сказала, не обратив ни малейшего внимания на интеллигентность Петровича, не убоявшись сцены излияния одного интеллигента перед другим.

И Петрович слушал и слушал ее тогда, поглядывая на нее чуть наивными темными глазами из-под белесоватых бровей и дешевеньких очков. Не спорил, не возражал - понимал ее, и больше ничего. Допроса не было.

И только непонятным, удивительным было тогда его поведение - выслушав Тасю, он заговорил о Мещерякове.

Тася засмеялась над ним, над его наивностью и сказала, что Мещеряков кажущийся герой, озабочен тем, чтобы сохранить свою собственную жизнь и тоже свою собственную мерлушковую папаху!

Следователь согласился: "Он этим озабочен. Очень!"

Командир полка красных соколов - шахтеров и штрафников, недавних контрреволюционеров, - отчаянно смелый, искал близости с Мещеряковым. Смешно!

А допрос все-таки был. У нее что-то выведывали и выведывали...

Тася насторожилась, собралась. На этот раз она хотела разглядеть Петровича. Ей это было необходимо. Без этого не могла.

А у того появился новый противник.

- Я тоже! Тоже! - крикнул вдруг Толя Стрельников, как будто кто-то не давал ему говорить. До сих пор он произнес лишь несколько слов - бросил гранату без капсюля, и все. Но после успокоиться уже не мог - заглядывал в красноватые, почти зажмуренные глаза Коломийца, смотрел на урманного главкома, на панковского представителя, а потом как будто остановил взгляд на самом себе и вот - заторопился сказать. - Мне просто удивительно, говорил он теперь быстро, размахивая единственной рукой, - просто удивительно, как происходит? Как ровно в волостном суде старого режима! Заклевывают товарища Брусенкова со всех сторон. Начать хотя бы с попов! Ну и что? Стрелял в их товарищ Брусенков. А они сколь разов стреляли хотя бы в меня своими песнопениями? И в моих детей? Стреляли обманом, живого закапывали в могилу темноты и невежества? Они песни пели, блины и пельмени жрали без конца и без краю, собственных деток в городских и семинарских училищах учили, чтобы они тоже любую проповедь начинали с "Боже, царя храни", затыкали порабощенные глаза и уши, чтобы в их обратно не попало нисколько правды. А я? Я, как дурак, в пасть ему глядел, и свой лоб крестил, и ручку ему целовал. Все! Срок настал, пожил - все! Дай другому пожить! Он меня до смерти не убивал, нет. А почему? Жалел? Я ему живьем нужен был, с живого он с меня больше выгоды имел - деньгами, яичками, куличами, овечьей шерстью. А когда я ему был бы выгоднее мертвым - он ту же минуту убил бы меня божьим именем в божьем храме. Я их знаю до ногтя - у двух батрачил, у одного - так уже после фронта без руки страдовал. Или всем известный был в Понизовье случай: в одиннадцатом году маслодельщик Харлампиев убил батрака, не хотел ему долг платить и убил, в колодец бросил, а поп - тестем приходился Харлампиеву - урядника смазал, скрыл убийцу своим саном. А Брусенков стрелял в попа - мы делаем скандал! Да он что - по личному делу стрелял, что ли? Он сроду-то, Брусенков, безбожник, единого разу ни лба, ни брюха не перекрестил, сроду ни один поп его обмануть был неспособен, а делал он это - из-за меня! Из-за порабощенного и попом, и кулаком, и царем, и каждым другим хоть сколько грамотным и хитрым! А когда так - стреляй! Стреляй гадов при каждом случае не божьим именем, а моим! Я благословляю! Я сам много чего не умею, меня не учили, а порабощали, а Брусенков вырвался из-под гнету, научился, за что же ему упрек? Хотя бы он неправильно делал с Мещеряковым, опять же - ну и что? Другой из нас на его месте во сто раз сделал бы больше неправильностей, так, может, нам обратно попов звать, когда они грамотнее нас? Или - товарища Черненко хулигане сперли. Скажу - я об этом знал, и товарищ Брусенков знал, что они хотели сделать. Антоха Юренев он известный жиган, он вслух похвалялся - украдет товарища Черненко. Ну и что? И пусть крадет, когда сумеет. Мы с товарищем Брусенковым не сторожа при ей, и она нам никто, чтобы за ей углядывать. А то - простую, народную бабу спереть можно, а интеллигентную уже нельзя? То же самое и товарищ Петрович нынче на суд лихой, так я и о нем скажу: он еще до революции был хорошо грамотный, и ныне по этой причине ему обидно - не он, а Брусенков в главном штабе. Брусенков - мужик, а освободил от Петровича главный штаб!

Толя Стрельников стал прятать пустой рукав за ремень. Тяжело дышал.

Петрович спросил:

- Так, значит, ты, Стрельников, был порабощенным?

- Это каждому видно. Кроме тебя!

- А мне еще видно - ты им и до сих пор остался! Через два года после революции. И через десять им же останешься - это тебе хорошо и просто! Вот Брусенков, - может, он на тебя очень похож? Тоже - порабощенный? И тот же у него на все ответ: "Пожил - дай другому пожить!" Не признаешься, Брусенков? Нет? - Тут же Петрович резко потребовал: - Письмо!

83
{"b":"45597","o":1}