Запрягли одну лошадь в тарантас. Гнедого привязали поводом. Мещеряков сел рядом с Тасей Черненко, стал ее разглядывать.
- Ну, и что же ты? - спросил он чуть спустя. - И слез у тебя нету на такой случай? Или от страху нету их?!
- Мне не страшно, товарищ Мещеряков, - сказала Тася.
- Ну, чего врать-то? Наговаривать на себя? Или, может, они стукнули тебя чем? Сознание искалечили?
- Я сама по себе не боялась...
Мещеряков долго молчал, после проговорил задумчиво:
- Ну, тогда вовсе худое твое дело, девка. Вовсе худое!
- Наоборот. Разве бояться - лучше?
- Так не об этом же разговор - лучше либо хуже. Когда боятся-то живые люди, так разве об этом думают? Неужели тебе в голову не пришло, что они с тобой могли сделать?
- Мне не страшно...
- Дура! Дура и есть: когда тебе не страшно, так хотя бы молчала об этом! - И Мещеряков сплюнул на дорогу.
Тася сказала:
- Ну, как вам объяснить, Ефрем Николаевич. - Она называла Мещерякова и на "вы" и на "ты", это ее раздражало. Она начала фразу снова: - Как тебе объяснить...
- Да не объясняй, ради бога, никак! Ни мне, ни вам - никому не объясняй!
Но тут она обернулась к Мещерякову, схватила его обеими руками за плечо и сказала:
- Все говорят о жертвах, о готовности принести себя в жертву, но только никто не решается этого сделать! До конца. Никто из людей, среди которых я выросла. А я - решилась. Неужели непонятно?
- Конечно, непонятно! У тебя же мать есть? Она - живая женщина, а хотя бы и помершая, так ей не все равно было - какая ты станешь? Ты тоже матерью должна быть, хотя бы при какой жертве. - Еще подумав, будто послушав, как перестукиваются под колесами корни кустарника, Мещеряков уже тише сказал: Не люблю я, слышь, людей, которым жизнь не мила! А уже про этаких баб так и говорить не приходится - отрава. Такой нынче решит: ему собственная жизнь ненужная, а завтра он так же и об моей жизни подумает! Мне это не глянется.
- Товарищ главнокомандующий, неужели ты боишься смерти?
- Так я же не против того, чтобы живым быть. Не против. А на кой черт такая жизнь, при которой смерти не боишься? На это мне голова дана, и глаза, и уши, и даже оружие: защищаться самому, других защищать от смерти!
- Умереть ради других - и тебе страшно?
- А я-то чем хуже других? Что-то все нынче: "Другие, другие!" Все за других. Кто же за себя-то? И я не другой, что ли? Я за тех, других, когда они за меня. Вот какое у меня условие. А когда они категорически требуют моей жизни, то я погляжу, стоит ли с такими связываться?
- И вот так ты делаешь революцию? Товарищ Мещеряков?
- Вот так и делаю. И двадцать тысяч мужиков, которые в нашей армии, тоже так делают, из того же расчета: жить, а не помирать. Они воюют не только за себя, за себя - это даже скучно, за счастье своих детей - это уже гораздо веселее. Но и двадцать тысяч счастливых вдов после себя оставить, да сто тысяч ребятишек-безотцовщины, да сколько еще престарелых родителей нет, ни для кого не расчет. Разве что для самого лютого врага.
- Завтра у тебя сражение, Мещеряков?
- Что из того?
- Понадобится тебе ради верной победы бросить всех людей на верную смерть - бросишь?
- Нет. Не брошу. Какая же это будет верная победа? Я отступлю. Буду ждать победы для живых. Не для мертвых. И пусть народ губит враг народа, а не друг ему. И знаешь еще что, товарищ Черненко, давай кончим наш с тобой разговор. Спасать тебя куда ни шло. А разговаривать с тобой после того... Правда, что сроду не поймешь, где найдешь, где потеряешь... Ты и сама сказала: завтра у меня сражение, не порти мне его уже сегодня.
- Так ты что же, боишься революции? Сам ее делаешь, и сам же боишься? Так ты трусливый, товарищ Мещеряков? Как заяц? Мне стыдно, что ты меня спасал!
Мещеряков как будто и в самом деле трусливо оглянулся - три нечеткие темные фигуры всадников двигались чуть позади, вели разговоры между собой, но за топотом копыт слов нельзя было разобрать. "Ну, значит, и нашу беседу им тоже не слыхать! - подумал Мещеряков. - Тем более колеса под тарантасом громко стукают. Смазанные, слава богу, плохо..."
Поперхнувшимся, тонким и противным каким-то голоском сказал Тасе:
- Слишком большую глупость говоришь ты человеку, товарищ Черненко. Слишком!
И заставил себя думать о предстоящем сражении.
В уме стал перечислять части противника, которые следовали в колонне и которым он, по выходе их из Малышкина Яра, завтра даст бой: два полка сорок первый и сорок пятый, в одном три батальона, в другом два. В одном пулеметная команда, в другом два конных эскадрона и батарея трехдюймовых орудий. В первом батальоне сорок первого полка три роты и взвод связи... Так он перечислял на память все подразделения, чуть ли не до взвода включительно. Сведения доставляла ему разведка, и делалось это совсем просто: покуда белые двигались со станции железной дороги через степные села, ночевали в этих селах, а утром то ли на сельской площади, то ли где-нибудь в улице устраивали переклички, эти переклички обязательно слушали два-три будто бы даже глуховатых деда из бывших солдат, хорошо знающих строй и военный порядок. Белые уходили из села, тотчас появлялась разведка партизан и тут же, покуда память еще не изменяла дедам, записывала с их слов все слышанные ими названия подразделений.
И этого Мещерякову было мало.
Несколько раз в последние дни, когда колонна белых двигалась пересеченной местностью, на которой можно было найти удобный и скрытый наблюдательный пункт, он из этого укрытия просматривал колонну в бинокль от начала и до самой последней повозки обоза. Ему удавалось подобраться так близко, что он знал уже многих офицеров по лицам и фигурам, по лошадям, на которых они ехали, по ординарцам.
Он надеялся, что и в бою тоже узнает их, а тогда сразу же и поймет, где и какие расположены подразделения, какие подразделения уже действуют, а какие еще находятся в резерве.
И нынче, закрыв глаза, Мещеряков тотчас погрузился в это занятие: "Первый батальон - командир сутулый, конь под ним карий, ординарец при нем вовсе крохотный... - вспоминал он. - Второй батальон - чаще всего со взводом связи, командир сильно толстый, почему-то с казачьей саблей, ординарец при нем красномордый... В офицерских сапогах, гад! Только бы они без шинелей воевали! Я-то их без шинелей видел, тепло было, а завтра, как наденут шинеля, - всех враз и попутаешь! Третий батальон..."
Тася Черненко еще раз посмотрела на круглое и даже в темноте добродушное лицо Мещерякова. Удивилась: что это он шепчет?
Ранней весной, когда она ехала этой же степью, еще по снегу, еще охваченная каким-то недоумением и перед снежными просторами, и перед самой собою, вдруг решившейся покинуть город, родителей, сестер, друзей, все-все, как будто и в самом деле данное ей навечно откуда-то свыше, ей встретился отряд человек сорок или тридцать верховых с ружьями и шашками, в серых куртках нерусского образца, серых же коротких папахах и шапках-ушанках. Молоденький офицер вел отряд. Он долго ехал бок о бок с Тасиной кошевкой, потом кинул повод солдату, пересел к ней и стал глядеть на нее голубыми подростковыми глазами. Ему можно было дать лет четырнадцать пятнадцать. Может быть, он впервые в жизни сидел вот так рядом с женщиной и так ее рассматривал? Тасю подросток не испугал. Наоборот, ей казалось, это он боится ее. Стоило дернуть подростка за ухо, за нос, чтобы испугать его окончательно.
И они разговаривали весело, почти мило и прятались в воротники от предвесеннего жгучего ветерка, а потом Тася еще больше ошеломила мальчика, неожиданно сказав ему:
- Ведь вы из семьи юриста, не так ли? Вам особенно хорошо должны быть известны права и обязанности старшего чина по отношению к младшему! Вы нынче старший - вы офицер, а я совсем без чина!
Это и был легкий щелчок по носу мальчика. Она не хотела объяснить ему, как ей пришла догадка. А пришла она потому, что мальчик несколько раз употребил слово "правопорядок". "Я призван восстановить в этой местности правопорядок!" - сказал он между прочим. "Правопорядок - прежде всего!" Ей же было забавно вдруг встретить себе подобного среди этих бесконечных снегов... Себя она так и не выдала, назвавшись сельской учительницей.