Все кивнули, подтвердили, что надо, а Саморуков сказал:
- Когда бы здесь был Устинов Николай, то и миру между нами тоже стало бы поболее.
И он верно сказал. Сидел бы сейчас за столом Устинов, поглядывал бы вокруг и в глубь каждого внимательно и с бесконечным каким-то интересом, и от этого взгляда, от того, как он приглаживает свои белые, почти детские волосы, было бы всем уютнее. И спокойнее.
- Ну, чо за им бегать-то? - приподнялся и снова сел Игнашка. - В лес он уехал нонче. Там и находится по сю пору.
- А ты всё ж таки побеги! Необходим нонче Устинов Коля! - еще подтвердил Саморуков.
- Побегу, Иван Иванович, только не враз. После я сбегаю, ей-бо! пообещал Игнашка.
- Значит, как я начал говорить-то? - стал вспоминать Дерябин. Значит, так: три раза ходила наша армия в Галицию...
Но тут Дерябина перебил уже Калашников:
- Знаем, знаем! Известно, что скажешь: три рази ходила наша армия в Галицию, два - в Пруссию! Царя спихнули и стрелили. Керенский убежал с дворца в бабьем одеянии. И всё здря, скажешь ты, всё одно жизнь по сю пору не принесла людям никакой пользы и разумения. А когда так - надо ее в коренную переделку, такую жизнь! Вот как ты скажешь! Но и во что ее переделывать, чтобы еще одной мировой глупости не получилось, - этого ты не скажешь, Дерябин!
Дерябин рассердился:
- Не знает этого тот, кто о переделке и слышать не хочет. Кто боится ее как черт ладана! Да из-за чего сыр-то бор у нас разгорелся? Из-за Половинкина, что он ушел?! И пущай уходит. Он ведь как? Он рад-радешенек, когда умные люди тоже глупыми оказываются. А мы ему должны были объяснить еще раз: случаются годы, что люди делаются готовыми, не глядя на жертвы, идти на переделку себя и всей своей жизни! В этом и есть их единственная надежда на будущее! Тут и есть для их смысл! Остальное всё - бессмыслица, унижение и рабство! Перед царями - рабство, перед соседом - рабство, перед самим собой и то рабство! Конечно, и в рабстве, и в угнетении жить можно не худо, особенно ежели его бесперечь хвалить: ах, какое оно хорошее и благородное, лучше и справедливее его ничего на свете нету и быть не может! И хозяева тебя услышат, и хороший кусок тебе за это дадут, и даже за свой стол примут - но неужто это будет человеческое состояние?! - И Дерябин помолчал, почему-то погрозил пальцем Игнашке, а потом неожиданно повернулся к Саморукову: - Ты вот, поди-ка, возражать будешь мне, бывший лучший человек?
- Правда, Дерябин, какой я нонче человек? - согласился Саморуков. Верно, што бывший! А пошто? Не по старости, нет. Народу много наплодилось на земле, вот што. И гляди-ко, едва ли не все старики сделались среди его бывшими! Энто как в лесу: народится слишком уж много одной твари - зайца либо белки, ну а после того она сильно дохнет и околевает. В первую очередь, конешно, престарелые зайчишки-бельчишки дохнут. И нашей Лебяжке тоже надо быть не более себя - ей свойственно двести дворов, а двести пятьдесят уже через силу. Когда не через силу, тогда в обчестве могет быть свой пастырь и поводырь. И свой порядок. И бог для всех единый. Тогда кажного человека всем видать - кто он, за што живет. Тогда жизнь прадедов тоже может браться в пример, а делу не позволять уйти от слова. Когда же заместо тысячи станет мильон - никому, хотя какой голове, хотя какому работнику, с им не управиться, не разглядеть его, тот мильон. А я што? Я покуда знал, как делать, - делал. Но как не знал - не делал никогда! И доволен энтим. И нонче я вам не завидую, мужики, нисколь, я себе завидую: мне вот-вот и помирать, а вам жить! Я жил, но жизнь редко когда поминал, без того обходился, а вы нонче трех слов не скажете, чтобы жизнь так ли, эдак ли не помянуть, а жить не умеете, жизни вроде бы и нет в вас и рядышком - вдалеке она где-то! - Иван Иванович перекрестился и замолк, а Калашников снова поворошил голову и вспомнил:
- Я на японской на войне был, так в санитарной части. И сколь смертельно раненных перетаскал на себе - на две волости хватило бы мужского населения! Таскал и всё слушал - не скажут ли смертники самого главного? Не откроют ли какую истину? Нет, не сказал ни один ни одного главного слова, а так всё больше про детишек. Про жену и мать. Женщин часто упоминают и с тем отходят.
- В прошлую, в германскую, так же было, - подтвердил Дерябин.
- В нынешнюю, в гражданскую, так же было и так же будет! - проговорил Смирновский. - Может, женский вопрос и есть самый главный? А?
Все затихли, и тут Игнашка Игнатов неожиданно и тоненько засмеялся:
- Хи-хи! - И еще раз: - Хи-хи!
- Тебе с чего смешно-то, Игнатий? - поинтересовался Саморуков.
- Ну, Родион Гаврилович - тоже, скажут! - прикрыв лицо рукой, ответил Игнатов... - Женский, да еще и вопрос! Хи-хи! Энто как бы матерно и даже гораздо хужее!
- ГлупОй ты, что ли, Игнатий?! - удивился Калашников. - Да во всех газетах и даже в книгах этак печатно пишется: "Крестьянский вопрос", "Сибирский вопрос", "Женский вопрос", "Военный вопрос". И у нас, и за границей так же!
- И ты тоже, Калашников, произносишь! Ай-ай, не ожидал я от тебя-то, Петро! От предсе-дателя нашей Комиссии! И разве мыслимо это сравнить? То военный вопрос, а то - хи-хи! - женский? Тоже мне - сравнил! Ну и ну! Игнашка закрыл лицо еще и другой рукой, а Дерябин сказал ему:
- Игнатий! Кому говорят: сбегай за Устиновым! Узнай, не вернулся ли?
Игнатий теперь уже отнекиваться не стал, схватил с крюка шапку, а в кухне надел полушу-бок и убежал, похихикивая.
Члены Комиссии еще поговорили по женскому вопросу: не лучше ли было вручить всю государственную власть женщинам, если мужчины так плохо управляются с нею?
Но тут вспомнили, что при Елизавете и при Екатерине тоже войны были великие, что поряд-ка и при них не хватало сильно, что Анна Иоанновна и Анна Леопольдовна были злее Грозного, а Иван Иванович указал, что в елизаветинское царствование ежегодно одна четверть государст-венной казны разворовывалась, и это было как бы даже законом российским.
Дерябин постучал пальцем по столу:
- Ближе к делу, товарищи Комиссия! И вот еще что: я не сильно-то доволен тобою, поручик Смирновский, за твои нонешние необдуманные слова! И все мы должны быть недовольные ими! Все!
- Что такое?
- Ну, ты узнал о моей ударной группе в шесть человек - честь тебе и хвала, и тут проявил-ся твой военный глаз! Ладно! Но зачем же при всех-то, при Игнашке хотя бы Игнатове, объяв-лять об этом? Зачем?
- Он тоже член Комиссии! Вы же его не выгоняете прочь, он заседает и голосует? Значит, вы ему доверяете?
- Доверие доверию рознь! - И Дерябин хотел еще что-то объяснить поручику, но его перебил Саморуков:
- Ты бы назвал поименно ударную-то свою шестерочку, начальник охраны! Нам их как-никак, а должно знать! Шестерых девок святых полувятских, дак помним всех, и энту шестероч-ку тоже надобно держать в своем в уме?! А?
Дерябин замялся.
Смирновский, подождав, сказал:
- Неохота тебе говорить, Дерябин? Ну, не говори, ладно. Подумать, так ничего ведь от этого не меняется, кто в шестерку входит! К тому же я ее почти знаю! Ну в одном человеке могу ошибиться, в одном, не более!
Спустя немного вернулся запыхавшийся, очень довольный Игнашка, полушубок сбросил в кухне, шапку снова принес в горницу и повесил над собою на гвоздь в оконном карнизе, сообщил:
- Устинова Николы как не было с леса, так и нету! Говорил же я - нету его! А хозяйка, наша, Зинаида, та в гости к Устиновой к Домне пошла! Сам видел, своими глазами, уходя: обои зашли к им, в избу! Вот уже верно што, вот женский вопрос, дак женский! Хи-хи!
Игнашкино сообщение, должно быть, действительно смутило Комиссию, хотя никто и не подал вида.
Калашников сказал:
- Верно, что ли? Передать бы наши все дела, ну и, само собою, распри тоже, в женские руки? В Зинаидины вот и передать? Я пожизненно дивлюсь как это она своими руками избу держит? В какой такой немыслимой чистоте?. Вы глядите хотя бы вот на этот один цветошный листочек? Вот он - сияет от черенка до наконечника и радуется бесконечно такому существова-нию! Ведь это надо же уметь?