Устинов кинул в хлевушку-закуток хлебный кусочек - овцы отпрянули от кусочка в сторону, где потемнее, откуда хуже всего видно, куда со стороны тоже не видать.
Устинов отошел в сторону, овечки сразу все вместе плотно опять подошли к выходу, перегороженному старой почерневшей жердиной, уперлись в нее и стали.
Свинья под жердиной этой пройдет, не задумается, корова через нее перешагнет, овечка же стоит перед ней на тонких и быстрых ногах, как перед преградой, - с голода помрет, от жажды иссохнет, от какого-нибудь страха изойдет, а всё равно поперечины этой не минует.
Вот и всё - пускай они тут и будут, овечки, отгороженные от мира тонкой поперечинкой, - один страх с одиннадцатью головами на сорока четырех ногах-копытцах. Пусть будут.
А Устинов пошел к своей корове. Тем более он к ней поспешил, что в устиновском хозяйст-ве, можно сказать, была своя собственная коровья и вовсе не короткая история.
Еще лет пятнадцать назад у всех лебяжинских жителей коровы были одной-единственной породы - беспородные сибирки. Белые с черным, лохматые, пузатые, злые. Росточком хотя и больше хорошего барана, но не очень-то и больше.
Забот о такой было как об овечке - охапку сена на черный день бросить надо, а дальше сама проживет, уйдет к озеру, забьется с головой в приозерные камыши и будет там кормиться хоть целое лето, а иногда так и зимой.
И помещения сибирка эта знать не знает, по крови и привычкам она кочевница, не так уж давних ее предков киргизы гоняли табунами по всей низменной Сибири, татары держали в камышах чуть ли не круглый год, и теперь не то что хлевушка, а даже и жердяная загородка ей уже неволя. Неволи же она не терпит и, словно коза, прыгает через те загородки. А если голова у нее в какую-нибудь щель протиснулась, значит, и вся она пролезет непременно - всё равно куда. Ей лишь бы пролезть куда-нибудь.
Рожки маленькие и острые, а кроме того, зубы - по-собачьи может тяпнуть, после и не залатаешь на себе рану.
Подоила ее хозяйка - хорошо, не подоила - худого не будет, молоко у нее не сгорается, вымя не сохнет. Сохнуть-то почти что нечему.
И только в самый лютый мороз, когда и дышать нечем, и волки оголодают и озвереют до последней степени, прибивается эта татарская орда к дому, прислонившись к бревнам избы, греет то один, то другой бок и жалобно на хозяина поглядывает: "Прости нас, непутевых, больше блудить не станем сроду!" Конечно, хозяин бросит им сена, размечет по земле стожок соломы, они прикорнут в соломе по-собачьи, но верить им нельзя: чуть отпустил мороз, их уже и след простыл. Ну забежит этакая коза-коровенка подоиться, пободаться с кем-нибудь на ограде, а потом она снова неизвестно где.
И вот еще была у этой твари распроклятая привычка: дерево грызть сухое, точить о бревно зубы, а для этого выбирали они чью-нибудь избу.
Ты сидишь в собственном доме, занят чаем или чем-нибудь другим,- и вдруг содрогается дом, наполняется скрежетом, словно кто-то собрался раскатать его по бревнышку! Значит, дом твой облюбован этой татарской ордой и скоро она не отступится.
И это еще не всё - следом за коровами к той же самой избе потянется чуть ли не со всей улицы разная другая живность - приходят рыть твою завалинку свиньи, за свиньями учиняют здесь же свои базары курицы, за курицами устраиваются на ночевку гуси и орут-гогочут под окнами всю ночь, а собираясь на рассвете обратно к озеру, сначала раз десять рассчитаются на первый и второй, а потом все разно выстраиваются "по порядку номеров" в одну шеренгу и во главе с матерым гусаком пошествуют к воде, покуда она еще холодная, парится легким дымком.
И вот уже изба твоя как вроде Ноев ковчег или маленький островок людской жизни среди самого разного скотского и птичьего мира.
Хочешь - живи на этом островке, а этом гомоне, гвалте и скрежете, шагай через навоз самого разного сорта и запаха, не хочешь - как хочешь!
Так вот, надо же было случиться - именно устиновскую избу когда-то облюбовали те коро-венки и начали грызть ее сразу с двух углов, а потом и вся другая скотина хозяев от тридцати примкнула к ним со всеми своими надобностями, ссорами, спорами, криками, руганью и дружбой.
На что уж Устинов ко всякой живой твари, а к домашней особенно, был приветлив и друже-любен, однако тоже потерял всё свое терпение. Чего только он не делал, чтобы избавиться от непрошеных гостей, от заводил всего этого сборища - зубастых, бело-черных коровенок! Смазывал дегтем торцы бревен по двум углам избы - не помогло, обносил избу крепким палисадником, но и палисадник этот разная скотина рушила за день-два, наконец забил в бревна добрую сотню подковных гвоздей, даже сердце у него заболело - нехорошо как-то калечить соседскую скотину, рушить у нее зубы, но не тут-то было; всю избу гвоздями не утыкаешь, а где утыкано, там коровенки бревна не трогали, грызли только в чистых местах.
Вот тогда-то, во время этой напасти, и решил Устинов завести культурную, породистую корову, сибирок же своих порешить на мясо - чтобы они сами не грызли хозяйскую избу и тем более не приводили к его дому всех своих товарок, всю живность с окружающей местности.
Тогда-то и почувствовал он, что значит истинная корова - важная, степенная, рассудитель-ная, телом гладкая, выменем мягкая, у которой на уме нет и не может быть каких-то не коровьих повадок, козьих и даже собачьих ухваток.
Он, когда такую корову видел, делался как бы блаженненьким, глаз не мог с нее спустить.
И не было ничего удивительного, когда однажды запряг Устинов Моркошку да и поехал к немцам-колонистам, которые водили коров истинных, а вовсе не выродков каких-нибудь. Поехал, сделал круг верст на сто двадцать и привез с того круга шоколадную телочку: ножки - точеные, голова - рисованная.
Икона была такая в устиновской избе. Иисус Христос, только-только непорочно народив-шись, голенький лежит в корытце, и все на него глядят - и мать-богородица, и святые в сиянии вокруг головы, и обыкновенные, уже без сияния, люди, и даже разная скотина, коровушка одна в том числе. И очень жалел Устинов, что иконописец не видел его телочку: вот бы с кого перенес-ти портрет на ту икону! Такая бы получилась живописная удача: у телочки глаза уже и в том возрасте были огромные, добрые и как бы даже немного святые, а личико всё - удивленное от какого-то чуда. Глянешь на нее и тут же глядишь вокруг себя - где же оно, это чудо? Где-то рядом с тобою? Но тебе его не видно, а видно только ей. Ей и присвоено было Устиновым хорошее, подходящее имя: Святка. Она, кроме всего прочего, как раз на святках родилась, а он взял ее у немца-колониста уже в полугодовалом возрасте.
Святочная ночь тот год, Устинов помнил, была по всей местности темная-темная, но он и у немцев тоже спрашивал - у них-то, над их селением, - не светло ли было в ночь рождества Христова? Нет, говорили немцы, и у них в рождество стояла "тимнота", и Устинов радовался: в Лебяжке издавна водилось поверье, что когда святки безлунные и даже беззвездные, это значит - плодовитый предстоит для скотины год, а птица будет нестись изобильно.
Ну а Устинов эту примету быстренько переделал тогда под свою необходимость: решил, что телочка, родившаяся в святочную, да еще и в темную ночь, должна обязательно и сама хорошо расти, и в будущем быть плодовитой...
Между прочим, он в иконе с рождением Христа подтверждение этому тоже находил: там изображена была изба с широкими дверьми настежь, а за дверьми - ночь, и очень темная, две звездочки только и мерцают в небе, а из темной ночи через широкие двери и глядит на новоро-жденного Христа та корова, портрет которой лучшим образом мог быть написан со Святки.
И вот с летнего дня одна тысяча девятьсот девятого года, с восьмого июня, когда на устинов-ской ограде появилась Святка, резко переменилась жизнь в его доме. Женская его половина - и Домна, и дочери, и мать еще была жива в то время у Николая Устинова - все застрашились на свете жить: а вдруг не выкормят, не выходят эту святую телочку, не сумеют? Лошадь куплена или своя выращена в хозяйстве - это забота мужиковская, его страх, а корова - забота женская.