Телочка - пряничная, на тонких ножках и ласковая, но и за ножки, и за рожки, и за ласку свою ухода требовала больше, чем свои собственные, человеческие детишки.
Однако и то сказать, что, как только в устиновском дворе появилась Святка, и особенно с тех пор, как сама она принесла первого телка, устиновский двор и стал настоящим хозяйством.
До этого он им, оказывается, еще не был. Не был, да и только. И теперь это легко было понять.
Потому что откуда настоящему двору взяться, ежели он для всей скотины проходной - вошел в него когда хочешь и, тоже когда и куда хочешь, вышел?
Кони стоят в подворье, так они и рядом с юртой кочевника тоже стоят, когда вздумается, днем ли, ночью ли, хозяин седлает и едет куда-нибудь.
От коров-сибирок порядка ждать, что ли? Покуда они дотла сгрызут твою избу?
Об остальной скотине и говорить не приходится, та блудила-ходила и ночевала где ей вздумается, у нее хозяйственных соображений ни на грош.
Другое дело - Святка. Ее вовремя надо и накормить, и напоить, и подоить, и обиходить. Погнала ее хозяйка в стадо - она пошла, не погнала она со двора никуда и ни шагу.
Это верно, что крестьянин - всему свету кормилец, но корова - первая кормилица еще и самому крестьянину, детишкам его, внукам его, всему продолжению крестьянского рода-племени.
И Святка, когда еще телочкой была, еще молока не давала, а уже знала это о себе и так, с таким вот видом и вела себя на ограде, среди всей другой скотины особая. "Ну и походите за мной, поухаживайте, а я, дайте срок, отблагодарю вас всех!" - говорил весь ее вид, всё ее поведение.
И без разговоров, а сразу же пришлось теплый дом Святке ставить на ограде - особую хлевушку с печуркой, а это по тем временам была такая новость для Лебяжки, что поначалу и сам-то Устинов ее стеснялся. Потом привык, а с привычкой этой понял, откуда и когда начинается настоящее хозяйство.
И даже заметил, конечно, про себя, а не вслух, что и во всей-то Лебяжке хозяев еще нет, что лебяжинские мужики только собираются ими быть, но никак не соберутся, и сама-то Лебяжка смахивает на татарский аул: в тех аулах оград не бывало, понятия не имели, а стоит избенка, вокруг бродит разная скотина, землю денно и нощно унавоживает, и весь тут двор. Когда изба врастет в назём по самые окна - ее переносят на другое место, так что подъезжаешь к аулу, а он весь в зарослях лебеды, полыни, конопли дикой, а среди растительности, буйствующей по заброшенным назьмищам, там и здесь домишки без оград, хлевушек и банек, сами по себе.
И агроном ли заезжал в Лебяжку, ветеринарный доктор или крестьянский начальник из уезда, а то из самой губернии, Саморуков Иван Иванович первым делом докладывал: "У нас мужик один взял у немцев телочку, а вырастил корову, что и у тех-то нынче не водится!"
Ну а Святке всё равно, кто на нее любуется - хоть агроном, хоть сам царь-император, она мимолетно глянет на посетителя и дальше делает свое дело: жует корм и гонит и гонит в свое вымя молоко. За пятерых сибирок. И полнит всю твою ограду молочным духом, хозяйским настроением.
Когда нынче Устинов подошел к Святке, она своим делом очень серьезно была занята - лежала на соломе, прислонив один шоколадный бок к хлевушке, а другой, тоже шоколадный, подставляла под солнышко.
Не очень-то было тепло, но Святка, наверное, соображала, что какое-никакое, а все-таки имеется нынче солнышко и надо им пользоваться, завтра, может быть, уже придет настоящая зима.
Устинов внимательно поглядел на Святку, она - на него. "И не вздумай... И не вздумай меня тревожить!" - вот она как подумала, Святка.
Он таки ее потревожил: легонько-легонько, но упрямо постукал ее ногою по ляжке, и Святка, отвернув голову и не желая на него смотреть, встала.
Устинов, похлопывая Святку по спине, заставил ее пойти по двору и, отступив чуть в сторону, стал на нее смотреть.
Она пошла, согласилась: "Ладно уж, когда ты, мужик столь вздорный, обязательно хочешь на меня смотреть - смотри!"
А шерсть на Святке - металл, медь или еще какой-то другой, не совсем известный, но мягкий и даже со стороны видно, что теплый. В каждой шерстинке сразу два тепла встречаются - одно идет от солнышка к ней, другое - от нее, от ее тела, к солнышку.
Шаг у Святки тяжелый, но осторожный, лишнего в нем ничего нету, идет и слушает - не упадет ли под ее тяжестью земля, и вот она землю бережет, напрасно по ней не топает.
Шум был - от ее дыхания, от шелеста ее вымени и складок на шее, от того, что она хвостом себя по ногам чуть постукивала, от того, что всё еще жевала на ходу, время не хотела понапрас-ну тратить, и в глубине у нее что-то легонько побулькивало, копыта на мерзлой почве потрески-вали.
Святка прошлась по двору туда-сюда, вернулась на свое прежнее место, на свою соломен-ную лежанку, но не легла, раздумала, испортил ей хозяин аппетит на лежанке. Продолжая жевать свою жвачку, она закрыла глаза и не то во сне, не то в мечте какой-то замерла стоя.
"Есть жизнь,- подумал Устинов...- Есть, есть и есть!" Он не просто так это сказал себе, а сел на крылечко и стал вспоминать: куда, в какие концы света потянулись от Святки разные ниточки?
Был случай, в семнадцатом году, солдатики уже свободно по окопам ходили, и немцы в русских, и русские в немцев почти не стреляли, больше обзывали, как умели, друг друга из окопа в окоп или обменивались мирными словами, а то и табачком, и вот Устинов, выйдя зачем-то на ничейную полосу, увидел напротив себя немецкую винтовку. Почувствовал, как шарит она по нему мушкой.
И нашелся, не упал на землю, не побежал, а осенило его, и он крикнул во всё горло:
- He Kameraden, wie hoch jetzt der Pries fur ein einjahriges Kalbchen bei euch?
Это он спросил: "Эй, ребята, а почем у вас нынче телочка годовалая?" научился этим словам давно, когда торговал Святку у немца-колониста.
Винтовка дрогнула, потом немец положил ее под себя и спросил:
- Was ist das?
- Wie hoch ist jetzt der Pries fur ein einjahriges Kalbchen bei euch? - повторил Устинов.
- Keine Ahnung! - ответил немец с недоумением.
- Danke, Meister, gut! - поблагодарил Устинов, повернулся и пошел к себе в окоп.
Пришел и сказал: "Берегитесь, товарищи, сёдни немцы будут в нас стрелять. Я только благо-даря корове своей, Святке, живой нонче остался!" "Откуда тебе известно? - спросили его. - Ведь вот в тебя же не стреляли? И при чем тут корова? Спятил ты, Устинов!" И не поверили Устинову, и один из солдатиков - шасть из окопа на ту же ничейную полосу. П-п-ах! - раздалось с той стороны, и солдатик кувырком, в грудь навылет.
Оказалось вот что: долгое время наши не стреляли, и немцы тоже помалкивали, установи-лось как бы перемирие.
Но тут наше Временное правительство толкнуло армию в наступление на Галицию, и затихшая было война разгорелась снова.
После, когда Устинов окончательно понял, что он остался жив, он пожалел - почему это немец встретился ему не очень толковый? Не знал, почем в Германии годовалые телочки? Полезно было бы сравнить: сколько он платил колонисту за Святку и почем нынче у них там стоит такая же? Если уж не совсем точно, так хотя бы примерно.
И вот еще была история - каждому лебяжинцу и даже каждому сибиряку запомнилось.
Когда построена была железная дорога до самого города Владивостока, сибирский мужик воспрял: теперь-то он хлебушко будет сеять, продавать его в Россию, а через моря - в загра-ничные разные страны. До сих пор он этого не мог, потому что "телушка - полушка, да рубль перевоз".
Но не тут-то было, не сбылись надежды: российские хлеботорговцы заставили правительс-тво учинить "переломный" тариф: как минует хлебный вагон город Челябинск, так и плати за перевоз в Европу половину стоимости хлеба. Задушили купцы и помещики сибирского пахаря. Он от них ушел в далекую Сибирь, а они всё равно достали его своей жестокой и длинной рукой.