По приезду домой мы пошли в больницу. Причем вместе со мной пошли папа и мама. Это было посредине рабочей недели, и отец для такого случая взял выходной. С чего бы это вдруг?
Осматривали меня придирчиво человек пять. Слушали, мяли, рассматривали снимки, смотрели зубы, рассматривали через увеличительное стекло глаза, измеряли давление, считали пульс после приседаний и вообще, проверяли так, как будто хотели меня послать в далекий космос к инопланетянам. А что? Пока я долечу, вырасту, стану стариком. А если послать старенького человека? Он на половине полета помрет.
Наконец, в конце дня пригласили нас в кабинет заведующего, где сидели все осматривающие нас врачи. Всё как-то секретно. А к секретности нам не привыкать. У нас в городе построили крупнейший во всей Европе химический комбинат. Порядки там военные, и секретность на таком уровне, что я только недавно и из Интернета узнал, что же такое производили на этом химическом заводе. Волосы дыбом встали. А я всё думал, почему это все мои одноклассники как-то так рано поумирали.
Я стоял между коленей отца, мама сидела рядом.
Главный врач спросил меня:
– Ты хочешь быстрее стать взрослым?
И я смогу делать всё, что делают взрослые, и буду есть столько конфет, сколько хочу, а не сколько даст мама, растягивая лакомство на возможно большее количество дней?
– Хочу, – почти крикнул я, а мама вдруг заплакала.
– Хорошо, вы годны, – сказал главный врач, – остальные инструкции получите позднее. И держите рот на замке. А ты умеешь держать рот на замке? – обратился он ко мне.
Не знаю, откуда я это знаю, но я провел ногтем большого пальца по сжатым губам, слева направо.
– Молодец, мальчик, – сказал врач и мы вышли.
Я шёл, держа за руки папу и маму, и чуть ли не подпрыгивал от радости. Но я не мог прыгать от радости, чтобы не выдать ту тайну, которую мне только что доверили.
– Ты-то чего молчал? Ты же отец, – говорила мама папе, – ты же понимаешь, что они могут с ним сделать? Ты же в СМЕРШЕ был.
– А кем я там был в СМЕРШе? – отвечал отец. – Ефрейтором в роте охраны. Я единственное знаю, что если мы где-то откроем рот, то нас шлёпнут, как шлепали сотни других людей, частенько ни за что и ни про что. С кем останется старший сын? Ты-то уже лагерей хлебнула. За кусок хлеба для семьи! А эти люди из судоплатовской епархии. Ничего, что комиссара Судоплатова посадили, а Берию расстреляли. Их ведомство живет и процветает. Вон, смотри, бетонный Сталин на пригорке стоит и на нас сверху поглядывает, так и высматривает, кого бы к стенке прислонить.
– Ты чего такие страшные вещи болтаешь и еще при ребенке? – сказала мама, у которой уже просохли слезы, но лицо выглядело суровым, как будто мы шли не из больницы, а с кладбища. – Забыл что ли, как два года назад он кричал на улице: «Берия шпион». Услышал по радио, понравилось и как попугай на всю улицу. Я уж и не знаю, сколько на нас доносов написали, да видно Бог миловал, Берия действительно оказался шпионом и его ускорно расстреляли, чтобы не наболтал чего не надо, у всех правителей рыло в пуху.
Дома мать была веселая и скоро в нашей коммунальной квартире узнали, что у Андрейчика нога срослась, но нужно будет ехать в государственный санаторий для продолжения лечения. Послезавтра вот и поедет в Москву. Меня гладили по голове, приговаривая:
– Всё будет хорошо. Тебя там вылечат. И нас бы кто-нибудь вылечил, эхма…
Сразу как-то сообразили проводины всей квартирой с накрытием большого стола прямо в коридоре. Русская душа иногда бывает широкая, то последнюю рубашку с себя снимет, а то во сне ножичком по горлу полоснёт.
Гармонист Семёныч сидел в сторонке со своей тальянкой и наяривал частушки в предвкушении хорошей выпивки:
Я мотаню размотаю,
Подниму на потолок,
Ты виси, виси, матаня,
Пока черт не уволок.
У матани сорок юбок,
Каждая изношена,
Сорока пяти парнями
Ты, матаня, брошена.
Две матани мылись в бане,
Задушевно парились,
Были обе молодые,
А теперь состарились…
Там были ещё такие частушки про матаню, что вряд ли бумага так и останется белой, если их сюда написать.
В семь часов все и сели за стол, каждый поближе к тому угощению, которое сам поставил на стол, но так, чтобы не быть далеко от того угощения, которое есть у богатеньких. Как говорится, своего поем и чужого попробую.
Первый тост за меня, за гладкую дорогу, а потом всё пошло на самотёк, то есть все про войну, кто и где воевал, кто и где работал, да какие трудности и лишения они испытывали, а молодежь нынешняя это не ценит и ветеранов не почитает, сволочи эдакие.
После четвертой рюмки всех потянуло на лирику и все как один запели популярную в тот 1956 год песню:
Глухой, неведомой тайгою,
Сибирской дальней стороной
Бежал бродяга с Сахалина
Звериной узкою тропой.
Шумит, бушует непогода,
Далёк, далёк бродяги путь.
Укрой, тайга его глухая,
Бродяга хочет отдохнуть.
Там, далеко за темным бором,
Оставил родину свою,
Оставил мать свою родную,
Детей, любимую жену.
«Умру, в чужой земле зароют,
Заплачет маменька моя.
Жена найдет себе другого,
А мать сыночка – никогда».
После песни выпили еще по рюмке, и всем захотелось плясать. Семёныча с тальянкой оттащили на табурете в угол с твердым приказом: «играй, паскуда, гад, пока не удавили». А у Семёныча с этим и делов нет. Как лупанул «Барыню», только и ждал этого. Пробуди его среди ночи, и он сразу врежет:
На рахмановском лугу
Пляшет барыня кругу.
Только по кругу пошла,
Прибежало полсела.
Все ты, барыня, поёшь,
А почто мне не даёшь,
У меня от пения
Лопнуло терпение.
Кака барыня ни будь,
Все равно её …!
Ой, барыня, барыня,
Сударыня-барыня.
После этой частушки допили все, что было в бутылках и стали убирать со столов, но тут вспыхнула драка из-за того, чья армия была героическая. Мой отец тоже кинулся в драку: наших бьют, но мама быстро увела его в нашу комнату и положила на кровать. И та драка быстро закончилась. Дравшиеся обнялись и сказали Семёнычу, что завтра помогут с ремонтом его тальянки, на которую кто-то нечаянно наступил.
С утра были сборы. Мне собрали чемоданчик с трусами, майками, носками. Положили туда кулечек карамелек с каким-то вареньем. В обед мы уехали на автобусе в областной центр.
Конечная остановка междугороднего автобуса находилась прямо у железнодорожного вокзала, и мы прошли в кассу.
Отцу выдали железнодорожный литер на два места в купе, словно мы министры какие-нибудь. В купейном вагоне действительно ехали какие-то министры. Все в дорогих пальто, в двубортных костюмах и широких брюках с заломами. Женщины с высокими прическами и меховыми накидками на плечах. Все курили в купе и в проходе. Все о чём-то говорили, смеялись и снисходительно поглядывали на моего отца в кепочке-шестиклинке, которую он шил сам, и на меня в красных лыжных штанах с начёсом, чёрном пальтишке, подвязанным на шее шарфом и в цигейковой шапке с клапанами, завязанными под подбородком. Было уже холодно, а я ехал в незнакомые места с переходом осени на зиму.