- Нет скорее всего. В молодежной терминологии "шизо" - значит немного со странностями. Кобылка сказала, что Кудрина всегда с ума сходила по всяким тайнам, загадкам и еще поэзию любила... Дальше - я добрался до матери Кудриной, представился инспектором Академии наук. Выяснил, что девица действительно в больнице, но мать довольно резко сказала, что дочка просто перезанималась, готовясь к экзаменам в институт, и настоятельно просила не беспокоить девочку. Я узнал: она лежит в психиатрической больнице номер четыре на Потешной улице. К ней меня не пустили...
- Тем временем, - вступил Сорокин, - я нашел Панкрата Ивановича. Он долго увиливал от ответа и только через месяц сказал, что слышал о Зеркальщике на книжной толкучке от неизвестного человека, который искал сборник Ходасевича "Путем зерна" 1920 года издания. Вместе с дедом Панкратом мы трижды были на толкучке, но того человека не встретили. Думаю, поиски бесполезны, потому что тот человек, судя по всему, попал на толкучку случайно и, может, там еще год не появится. Финита.
- Знаете, друзья, вот теперь, когда вы все рассказали, - бодро сказал академик понурым сотрудникам, - я уверен, что дела наши отнюдь не плохи. Есть эта Кудрина, надо на нее выйти, вполне официально, я позвоню главврачу, а вы ступайте завтра к лечащему и добейтесь свидания. Путь прямой и ясный...
Академик нажал на кнопку селекторной связи, вызывая секретаршу.
- Ирочка, найдите-ка мне телефон психиатрической больницы номер четыре на Потешной улице... а лучше сами позвоните и узнайте телефон главврача и его имя-отчество... Бороться и искать, найти и не сдаваться, не так ли, друзья мои?
Академик подмигнул коллегам. Они оба сидели с бычьими лицами и в ответ шефу синхронно вздохнули.
- Костя, по итогам этой операции, - мрачно сказал Семен, - мы с тобой должны получить звания майоров физико-математических наук и именные ЭВМ с портретом Штирлица.
"Господи, неужели теперь всегда так будет?" - вдруг подумал Матвей, проводив Рената. Он пытался забыть эту песенку про понедельник, а она все лезла, лезла. И с щемящим страхом Матвей подумал, что никуда ему не деться от памяти, и не поможет снежное затворничество, ничто не поможет, если только не обратиться в беспамятного манкурта, но ведь убивать прошлое еще хуже, чем предсказывать будущее. Он сидел за столом, с которого не убрал остатки завтрака, смотрел в окно на белый сад и старался думать о том, что дров надо наколоть, что пора веранду на зиму забивать, что надо Карата выпустить погулять, и в то же время боролся с желанием обернуться, посмотреть на стоявший за спиной диван, потому что не мог вспомнить, какой на нем узор - цветочки или листочки? И обернулся наконец, и уже не смог гнать песенку про понедельник, а вместе с ней - Милу, и вдруг встал, бросился к дивану, упал лицом в его блеклые листочки, и оказался там, в прошлом времени, где Мила, распустив по плечам легкие, невесомо вьющиеся волосы, поджав под себя ноги, сидела на этом диване, перебирала истертые струны, пела тонко и чисто: "Понедельник, понедельник, понедельник дорогой, ты пошли мне, понедельник, непогоду и покой..."
- ...Матвей, ты любишь дождь?
- Нет.
- Почему?
- Потому что нелетная погода.
- Ну это раньше, а теперь?
- И теперь не люблю.
- Почему?
- Потому что нелетная погода.
- А я люблю. Особенно мелкий, негромкий, осенний. Он так тихонько шуршит, как будто кто-то идет не спеша. Говорят: идет дождь. Он правда идет. Я его представляю человеком, который идет ко мне в гости. Иногда бежит кто-то большой, шумный, этакий сердитый великан. А тихий осенний дождик - он старенький и добрый, он сказки рассказывает, он всех любит, всех успокаивает. Он мой друг. А вот ливень я не люблю - он кричит на одной ноте и похож на электричку над ухом.
- Фантазерка ты, - Матвей обнял ее и ткнулся лицом в плечо.
- Это не фантазии, Матвей, это все правда, - серьезно сказала Мила. Это все есть. Если мы чего-то не видим, то не значит, что этого нет. Я когда была маленькой, думала, что Деда Мороза со Снегурочкой можно увидеть, и много раз в новогоднюю ночь старалась не заснуть. Потом я недолго была дурочкой и думала, что сказки - это неправда. А когда стала взрослой, то поняла, что все, о чем мы думаем, все сказки, все фантазии, как вы их зовете, - все это правда. Это есть, это с нами, это в нас. Ты понял?
- А наш дядя Коля Паничкин, пьяница поселковый, поет: "Мы рождены, чтоб сказку сделать пылью!"
- Я не знаю, зачем твой дядя Коля рожден, но только им это никогда не удастся... Слышишь, Матвей, слышишь? - Она вдруг привстала. - Слышишь дождь уходит!
- У меня слух никудышный, самолетами порченый, - вздохнул он виновато.
- Да? - Мила с жалостью поглядела на него, а потом тонким пальчиком провела по его щекам, по бороде. - А я все равно тебя люблю.
...Господи! Каким давним, каким неправдоподобным казалось то время, когда Матвею говорили: "Люблю!" Новехонькие формы, острые складочки на брюках, фуражечки с форсом набок - курсантское времечко! Танцы, гулянья, ночные провожания, Кати, Светы, Вали в тугих кримпленовых платьях, и музыка, томительная, медленная музыка, и руки на их упругих талиях, спинах, открытые губы и наивные: "Люблю"... И скоро, очень скоро - совсем другая музыка, и одна из них - то ли Катя, то ли Света - у закрытого гроба, в двадцать лет вдова с годовалым пацаном. "Никогда! Никогда! - зло и упрямо повторял про себя Матвей, стоя в почетном карауле у гроба первого офицера из их выпуска. - Смотри! - заставлял он себя не отводить глаз от женщины. - Смотри и помни! На всю жизнь, сколько ее тебе осталось, запомни. И не смей плодить сирот и вдов". Над скорбящим поселком рвали сверхзвуковой барьер самолеты, как будто салютовали летчики погибшему однополчанину, а Матвей твердил: "Вот твоя судьба - эти ревущие, прекрасные машины и эта музыка в конце. И не смей никого припутывать к своей жизни!"
Он сдержал свое слово, остался одиноким. Иногда искал легких отношений с легкими женщинами, а если вдруг понимал, что с тайной, невольной надеждой начинает прилепляться к подруге, та рвал - резко и грубо, не боясь причинить боль, зная, что эта боль - лишь тень настоящей, той, вдовьей.