Она нежно привязалась к этому мальчику, и он позволял ей это, ибо сентиментальные привязанности легче таких отношений, которые требуют любви. Мать, дай ей волю, могла бы съесть его целиком, но в жизни этой старухи, дотягивающей последние годы, самым главным были желчные камни и боли в суставах.
– Вам надо поберечь себя, – сказал Рэй, – и меньше работать, а после обеда полежать.
Никто их не слышал, а сказать это ничего не стоило. Он съел котлету и сидел, ковыряя в зубах; он даже сам начинал верить, что его беспокоит здоровье мамаши Норскотт. Душевная его черствость чуть размякла. Рэй чувствовал, как в нем заныла знакомая тоска по всему тому, что он хотел бы уничтожить. Бывали минуты, когда он чуть не плакал оттого, что мысленно уничтожал родителей. Будь он богат, он бы пошел и накупил им подарков. Но богатым Рэй не был, и потому он похлопал старуху ладонью по спине и улыбнулся той ласковой улыбкой, которая находилась еще только в начальной стадии своего развития.
Мамаша Норскотт вздыхала и ворчала. Ей было приятно чувствовать руку юноши, который мог быть ее сыном, только вот не дал бог.
– Хорошенькое дело, полежать, – проворчала она сквозь обильную растительность – единственное, что поражало в ее ничем не примечательном лице. – А пыль-то, пыль накапливается все время, да еще пух. Прямо не знаю, откуда в доме берется пух.
Рэй не пожелал вникать в причину этого явления. Он вообще никогда не вникал в чужие горести, да, к счастью, пока никто ему их не поверял. Однако в это утро он был великодушен, подумал, что бы для нее такое сделать, и принялся вытирать тарелки, которые она вынимала из воды.
Он стал соображать, как еще можно показать свое великодушие, которое временами находило на него, правда, в чисто теоретическом виде. Он вспомнил, что в поваренной книге, лежавшей у миссис Норскотт в буфете, он видел банкноту, заложенную между страниц и, как видно, забытую. Вскоре старуха удалилась в клозет на задах двора преодолевать еще одну свою проблему – запоры. Рэй Паркер пошарил – бумажка была на месте. Она оказалась холодной на ощупь, совсем непохожей на деньги, как, впрочем, всякие деньги, долго пролежавшие без соприкосновения с человеческим телом. Он взял бумажку, сунул в карман, где она, согретая его теплом, вновь приобрела свой смысл и превратилась в собственность Рэя.
Вечером Рэй принес грелку в розовом фланелевом чехле, которую купил для мамаши Норскотт.
– Держите, мамаша, – сказал он. – Шлепните ее на ваши желчные камни, и все будет в порядке. Только дополна не наливайте.
Мамаша Норскотт, сидевшая с некоей миссис Пендлбери, приятельницей, пришедшей ее навестить, была растрогана до такой степени, что бессмысленно закивала своим коричневым сморщенным личиком.
Миссис Пендлбери сказала, что он как родной сын.
А Рэй пошел в свою комнату насладиться своим скромным поступком, право же, нисколько не зазорным и порадовавшим других. И то, что он прикарманил сдачу и вечером, прифрантившись, пойдет в кино, почти не умаляло его достоинств: как-никак он показал свое великодушие. Айсбергу тоже нередко присущи свои достоинства, но как знать, что скрыто под водой.
И Рэй, довольный своими добродетелями, вышел на улицу, где зажигались огни, прикрывая своим сиянием скудость жизни. Он немного постоял, пососал леденец на палочке, потом вместе с толпой вошел в кинотеатр. Здесь их ждало облегчение. Конские копыта топтали скуку, лакированные губы присасывались к зрителям. Рэй Паркер усвоил несколько поз полного забвения на своем удобном для этого стуле, но, когда он вышел, снова нахлынуло одиночество и все то же стремление сменять самообман на что-то ощутимое.
Уже поздним вечером, под перечными деревьями на задах платной конюшни, он гладил джемпер какой-то девчонки, впервые надевшей туфли на высоких каблуках, – девчонки, от которой пахло неряхой, потому что неряхой она и была, она дышала часто и сильно дрожала, но хотела, чтобы темнота завершила все полностью. И когда все было завершено, она убежала, плача о своей утрате. И он тоже задрожал. Он словно весь ужался, став на мгновенье подростком, потом пошел прочь, ступая по мягкому конскому навозу.
Когда он, сразу изменившийся, испуганный и ликующий, вошел в дом, его окликнула старуха, очнувшись от своего хрупкого сна.
– Это ты, Рэй?
– Я, мамаша, – ответил он, приосанившись в передней, возле бамбуковой вешалки для шляп, где висела фуражка покойного чиновника.
– Будь паинькой, – сказала она, – повесь котелок для молока.
Ее голос постепенно замирал от облегчения и сонливости.
Потом в своей комнате, слыша, как под звездным светом постепенно затихает звяканье качавшегося на крючке котелка, он с неудовольствием смотрел на свое юное лицо, где ничто не изобличало его в том, что произошло, наоборот, оно стало мягче и беззащитнее.
Он присел на край кровати и кончиком ножа стал нервно ковырять ножку маленького ночного столика. Неужели он так и не вытравит в себе этих воспоминаний о солнечных лучах сквозь щели досок, об айве, гниющей среди длинно стелющейся травы, о пробуждении в закроме, о том, как он тер кулаками заспанные глаза под золотистым дождем половы? В такие минуты казалось, что все лучшее уже позади, теперь ему уж никогда не спрятаться за материнский фартук. Он увязал в своих множившихся грехах.
Чтобы хоть что-то скрыть, он быстро повернул ночной столик попорченной ножкой к стене. Потом лег в кровать. Обычно он засыпал сразу же – к этому располагал весь дом. Но сегодня его неотвязно преследовал запах конского навоза и кони, которые с негромким ржаньем били копытами и закидывали длинные лоснящиеся шеи, готовясь ринуться вперед.
В воскресенье Рэю Паркеру захотелось поехать домой и увидеть лица своих домашних. Рано утром он сел в автобус. От Дьюрилгейской почты он пошел по дороге, и, казалось, все, что было по обе ее стороны, с ликованием и надеждой устремилось к самому заурядному, но настоящему дому Паркеров.
Сестра, расчесывавшая волосы у окна, выглянула с таким видом, будто она уже не верила в существование брата.
– Видишь, какой сюрприз, – сказал он, чтобы не выдать своего замешательства.
– Надеюсь, приятный, – сказала она, выбрасывая снятые с гребенки светлые волоски: они поплыли по воздуху и растворились в солнечном свете.
Тельма Паркер, теперь уже не девчонка, а девушка, умела прятать свою тайную жизнь в надежные уголки, и поэтому приезд брата ее скорее раздосадовал, чем взволновал. Она теперь носила колечко, такое маленькое, что дешевизна его не бросалась в глаза, и часто мылась, пудрила лицо, тщательно отглаживала лучшие свои блузки, и в конце концов ее чистоплотность и аккуратность стала для других гнетущей и даже оскорбительной. Но Тельма ходила опустив глаза и не знала, какое впечатление она производит на людей, да и не желала знать. Она была безучастна ко всему, кроме своих секретов, – только они ее и воодушевляли. Родители решили, что со следующего семестра она поедет в город учиться в Деловом колледже для девушек. Они испытывали к ней скорее уважительность, чем нежность. Они по-прежнему делали все, что им было положено, но одним глазом поглядывали на Тельму, робея перед ее безупречностью и равнодушием.
– Рэй приехал, – бросила Тельма, проходя с полотенцем через кухню.
Разве только одним своим лепестком она выразила досаду. Весь ее изящный облик напоминал камелию, не пышную, не расцветшую, а маленькую и тугую, зеленовато-белую, какие еще не срывают.
Вся семья слегка опешила от этого непредвиденного события. Мать, по воскресным утрам нарушавшая обычный распорядок, бездельничала в своих войлочных шлепанцах. Отец читал субботнюю газету и собирался заняться делом, нарочно отложенным на воскресенье, – запаять бидон; ему нравилось смотреть, как из-под паяльника течет сверкающий металл.
Но оба сказали:
– А, Рэй приехал.
Конечно, они любили своего сына – просто они были застигнуты врасплох. У матери от любви к нему перехватило горло, и быстрый спазм даже удивил ее своей силой. На этот раз она ему все выскажет, решила мать.