– Хватит, Кон, – почти заискивающе проговорил он. – Давай считать, что мы квиты.
Но грек не согласился. И мальчик, извивающийся на койке, испугался, что станет заметна его слабость, еще худшая, чем нехватка силы. Оба тяжело дышали, а грек хохотал.
– Ненавижу тебя! – сдавленно закричал мальчик. – Ненавижу проклятых греков!
И тут вошла мать с какой-то одеждой Кона, которую она брала чинить. Она не ожидала застать здесь сына.
– Рэй, – сказала она первое, что пришло ей в голову, – тебе пора поступать на работу. Надо нам поговорить с отцом и решить куда.
Мальчик встал и поплелся через двор, а мать шла следом, вяло стараясь припомнить, что она собиралась сказать греку, не окажись там ее сын. Мысли ее разбегались.
И потому она сейчас же забыла, что нужно что-то решить насчет мальчика. Удивительно хороши были нынче осенние дни. В это время года ветер всегда стихал. Птицы лениво взмывали ввысь и садились, где им угодно. Спелая айва шлепалась о землю и быстро загнивала; Эми сидела на ступеньках, не в силах подбирать ее. Все очертания, будь то дерево, или изгородь, или шаткий остов жалкого сарайчика, были четко и накрепко врезаны в неподвижный осенний пейзаж. И если врывался в эту неподвижность человек, он принимал какой-то новый облик или растворялся в ней. Она смотрела на мужа, идущего по жнивью. Он уже начал как-то усыхать. Шея совсем стариковская. А вдруг она найдет его лежащим в траве и на лице его будет новое, незнакомое ей выражение? Да нет, с чего бы ему? Ноги его крепко держат, а взгляд все такой же уверенный и твердый. Но она похолодела оттого, что ей могла прийти в голову такая мысль, и еще больше – оттого, что ведь это и вправду может случиться.
И, стараясь согреться, она потерла свои сильные руки сквозь рукава старенькой вязаной кофты. А вот и грек идет с полной охапкой кукурузных стеблей и увядших, скрутившихся кукурузных листьев. Он жжет высохшую зелень на участке, где сажали пшеницу. Там вились серые струи дыма. Пахло горелым. Она подумала о греке, о постоянном своем беспокойстве за него, которое так и не проявилось в чем-то существенном; она не умела выказать свое сочувствие иначе как скучными услугами – она чинила его вещи и учила словам. Детей хоть прижмешь к себе покрепче, но тут и этого нельзя, правда, однажды в темноте, перед сном, она, забывшись, обхватила его голову и притянула себе на грудь, предвкушая жесткость его волос. Они и вправду оказались жесткими, ну прямо как собачья шерсть. Вот так-то. К собакам она была добра. Они дружелюбно подходили к ней, прыгали вокруг, но никогда не выказывали горячей преданности, да и она не привязывалась ни к одной из них. Но так и надо. И такие же добрые, дружеские отношения у нее с молодым греком – отношения хозяйки с собакой. Вот и хорошо, думала она, что это так. Она радовалась, что он сейчас ходит далеко от нее, среди куч тлеющих кукурузных стеблей. По крайней мере не нужно перебрасываться словами и подыскивать их, эти слова. Эми Паркер задвигалась на ступеньке.
– Надо бы что-то сделать, чтобы малый ходил куда-нибудь повеселиться, – сказала она подошедшему мужу. – Как-никак – живой человек.
– Я его не держу, – сказал Стэн Паркер, которому надоело беспокоиться об этом греке, неплохом, но очень своеобычном парне. – Он может брать свободные дни, так ведь не хочет. Не могу же я выставлять его насильно.
И опять она порадовалась какой-то тайной привязанности, мысль о которой доставляла ей удовольствие.
Все же грек иногда уходил. Она провожала его глазами, когда он шел по дороге к автобусу в своем тесном выходном костюме, к которому никак не могло приспособиться его тело; не надо бы ему вообще носить костюмы. Он отсутствовал весь день, а иной раз она и не слышала его возвращения, засыпая от усталости тихим белым утром, когда кричали петухи и переминались с ноги на ногу застоявшиеся лошади.
Грек Кон ездил в город, где завел множество друзей, где нашлись какие-то родственники и земляки с того же острова, что и он, и друзья родственников. И когда он молча работал по хозяйству или тихонько напевал, всегда погруженный в свои мысли, Эми Паркер понимала, что теперь это только вопрос времени. Этого не миновать, думала она, и радовалась, что судьба молодого человека, управлять которой у нее не хватало мужества или силы, теперь сама собой ушла из ее рук. И все же он остался в ее жизни, как и многие другие, с кем ей даже не пришлось поговорить.
Из города он привозил гостинцы, пестрые детские конфетки в липких кулечках, дети из-за них чуть не дрались. Накопив деньги, он купил гитару. И с тех пор вечерами кухня наполнялась какой-то ломкой музыкой, которую Эми, как ни хмурилась, не могла выжить из дому. Он напевал ей отрывки разных песен. Он рассказывал ей про свой остров. Мужчины большую часть года не бывают дома – они уезжают нырять за губками, говорил он. Потом возвращаются, пьют, колотят жен, делают им детей и уезжают. И в конце концов она ясно представила себе этот голый остров. Женщины на острове все темные, с изможденными лицами, как на фотографиях в коробке Кона, но, выглядывая из своих островков-домишек, они говорили ее голосом. И пока его сильные пальцы подтягивали струны перед следующей песней, она думала, какие дети были бы у нее от грека. Но у нее не хватало мужества углубиться в эти мысли.
– Хорошая же жизнь у этих женщин, нечего сказать, – произнесла она громким, трезвым голосом.
– А то нет? – отозвался он, трубочкой сложив губы, откуда готовы были вылететь слова новой, нетерпеливой песни. – Лучшую они не могут знать. Это каррашо.
– Всякий человек знает, что лучше, – сказала она.
Он не понял или не захотел ее услышать.
– Это любовная песня, – заявил он.
– Любовная песня! – насмешливо шепнула она вошедшему мужу, словно в наказание кому-то или самой себе. – Ох, господи, – вздохнула она и засмеялась, складывая скатерть.
Грек, кончив песню, неуклюже стал в позу глашатая и объявил:
– Мистер Паркер, я должен очень скоро уйти от вас. Я женюсь на одной вдове. У нее свое дело в Бонди, для меня это каррошая возможность. Мне очень подходит.
– Мы тебе не помеха, Кон, раз это тебе по душе, – сказал Стэн Паркер.
Он испытывал некоторое облегчение. Для него было сущей пыткой, когда кто-то брал некоторые из его вещей, в особенности топор и пилу-ножовку.
– Вдова, – сказала Эми Паркер. – Слушай, Кон, это интересно.
– У нее пять детей есть, – сказал Кон. – Это много. Но лишние руки – каррашо для дела.
– Ну, ты теперь обеспечен, – сказала Эми Паркер. – Во всех отношениях.
– Да.
Тогда почему же так защемило в груди? Молодой человек, которому она одно время штопала носки, уйдет из их дома, и это естественно. Но ведь сейчас она в любой день могла бы рассказать ему что-то о себе, что-то такое, чего не говорила еще никому, и могла бы, пожалуй, сказать только мальчику, который прибился к ним во время наводнения, он был все равно что лист белой бумаги, а это как раз необходимо для того, чтобы открыть свою душу, но мальчик исчез, а она до сих пор беспомощно тычется в разные стороны. Вот оно что, вдруг поняла она, этот молодой грек, пощипывавший в кухне струны гитары и блаженно довольный счастливым поворотом своей жизни и самим собою, – он-то и есть тот самый ушедший от нее, все позабывший мальчик. Бывали минуты, до или после песни, когда молодой грек молча перебирал гитарные струны, лицо его смягчалось и становилось ребячески невинным. Наверно, такой он и есть, с нежностью думала Эми Паркер.
– Надо надеяться, ты будешь счастлив, Кон, – сказала она.
Но ее муж, кашляя от табака и думая, как бы добраться до постели, не удержался от замечания:
– Вроде бы это не похороны, Эми.
– Будет полный порядок, – сказал грек, отрывая от струн гитары последние звуки музыки – любовной песни.
– Она красивая, Кон? – спросила Эми Паркер.
– Толстая, – ответил он, вскидывая глаза. – Готовит каррашо.
Он улыбнулся светлой улыбкой, и трудно было сказать, от наивности или самодовольства шел этот свет. На лице грека, когда простые радости как бы освещали изнутри его самодовольную плоть, появлялось такое выражение, что, казалось, он готов распахнуть свою душу. И потому Эми Паркер поспешила уйти, сказав, что устала. Она кусала себе губы. Было время ложиться спать, она распустила волосы и стала их расчесывать. Но сегодня она дольше обычного взмахивала щеткой, как бы выметая длинные тени из зеркала. Волосы стали гораздо короче, еще не седые, но в той стадии, когда их будто припорошила пыль. Черты лица как бы стерлись, хотя в душе она всегда считала, что ее лицо, какое оно ни есть, все же с другими не спутаешь. Но красавицей она не была, это уж ясно. Она зачесала волосы назад и встряхнула ими, – очевидно, это входило в ритуал причесывания.