– Да, – подтвердил Боб Фуллер, – и всем нам надо туда ехать воевать с немцем.
– Панику не разводи, – сказал кто-то. – В такую-то даль!
Все осушили стаканы, быстро их наполнили и немного подбодрились.
– А ты что будешь делать, Стэн? – спросил кто-то.
– Не знаю, – ответил он.
Он и вправду не знал. Сейчас он соображал туговато.
Несмотря на приходившее к нему в иные минуты озарение, когда уверенность вдохновляла и разум, и руки, напоминала о присутствии бога, высвечивала лицо жены, если забывались его черты, придвигала трепещущий лист ближе и ближе, пока не появлялось ощущение слитности этих прожилок, этой пространности со всем миром, от палящего солнца до его опаленной загаром руки, – несмотря на это, в мужской компании Стэн как-то отупевал. Наверное, из-за неумения найти с ними общий язык. Пока что это ему не удавалось.
И сейчас он сказал:
– Не знаю.
Он и вправду не знал, хотя вскоре, наверно, узнает. Проблемы разрешаются сами собой, как ночь разрешается утром.
– Это тоже выход, – сказал Мориарти, поскребывая коротко остриженную потную макушку.
Он был оградчиком, ставил ограды, малый, в общем, неплохой, но такой, что ничего особенного о нем и не вспомнишь. Он жил один в лубяной хижине, сам стирал свое бельишко и развешивал на кустах. Несколько лет назад его жена сбежала со скупщиком шерсти и не вернулась.
– Ну, дела! – произнес Боб Фуллер, гогоча, как пьяный; впрочем, он и вправду захмелел.
В разговор вступила девушка, мывшая стаканы, у которой белая и сальная комнатная кожа пахла мылом.
– Ничего, вы-то не оплошаете, мистер Паркер. Мундир здорово вам пойдет. Вообще я признаю только высоких мужчин. У них характер добрее. Года два назад, в Кобаре, я встречалась с одним коротышкой. Ходить с ним было все равно, что с веником. Слушай, сказала я наконец…
Но то, что она ему сказала, было несущественно.
В баре привокзального «Гранд-отеля» говорили все разом, и почти все слушали только самих себя. Они говорили про все, что знали, про все, что делали, их понуждал к этому страх, что в молчании откроется пустота. И они говорили и говорили, а некоторые затевали драку, чтоб показать свою отвагу, и кто-то не смог подавить свою печаль, она подступила к горлу, человека вырвало, и он впал в бесчувствие. Все было очень зыбко и хмеляще в привокзальном Гранд-отеле в тот день, когда пришла эта весть, а снаружи у платформы пыхтел поезд и пахло, как в вагоне, отчего людям казалось, что они уже куда-то едут, что именно этого они ждали всю жизнь, а что там будет – ужас и смерть или веселая разминка мускулов под звуки духового оркестра – это уже зависит от натуры человека.
Вскоре Стэн Паркер незаметно вышел из бара и поехал домой. На спуске последнего холма, откуда были видны прутики ив около запруды и дорожки, протоптанные его ногами вокруг дома, он представил себе, что едет на войну. Он даже задумался, кого он будет убивать и найдет ли в себе необходимую для этого убежденность. Он видел, как жизнь постепенно уходит с чьего-то лица, с лица какого-нибудь Теда Мориарти. А может быть, с его собственного? Его даже пот прошиб, он ехал к дому, но теперь сознание зыбкости его существования бунтовало против незыблемости всего окружающего, против пчел и трав, что жужжат и колышутся, жужжат и колышутся.
И все-таки он уже немножко чувствовал себя героем – если не духовно, то физически; приехав домой, он спрыгнул с козел, быстро разделался с упряжкой и почувствовал, что был бы рад каким-нибудь скромным почестям, хотя бы в виде пудинга, но из приличия не показал виду.
– Когда ты едешь, папа? – спросил Рэй, крупный мальчуган, жадный до всяких событий; услышав новость, он широко открыл глаза, и обед его стыл на столе. – А ты нам что-нибудь привезешь с войны?
Ему хотелось саблю и пулю, вынутую из немца.
– Ну-ка ешьте, – приказала мать обоим. – Откуда мы знаем, может, это все выдумки, чтоб было о чем поболтать в пивных?
Но в душе Эми Паркер знала, что это не так, и потому, убирая со стола, гремела тарелками громче обычного и яростнее сметала крошки и скликала кур, и швырнула им эти ненавистные крошки, после чего подняла глаза и увидела, что все окружающее перестало так странно трястись и по-прежнему было точно покрыто глазурью. Только ее еще трясло, и в голове мутилось, и надо было спрятаться от детей, так что она пошла и села на их общую с мужем кровать, на вышитое тамбурным швом покрывало, которое она сделала вскоре после рождения Рэя. Снаружи доносились дневные звуки, такие же, как всегда, но слышать их было мучительно.
Стэн записался добровольцем, и, когда пришло время отправляться в лагерь, вся семья поджидала двуколку, так как О’Дауд тоже уезжал и чей-то паренек должен был доставить их в поселок, где они присоединятся к другим добровольцам.
Паркеры ждали на веранде. Все сидели неподвижно, как после воскресного обеда.
– Пап, а тебе дадут в лагере одеяло? – спросила Тельма.
Ее не особенно трогало все происходящее, но минутами в ней просыпался слабый интерес. Она была девочка аккуратная и любила мыть руки. Она не станет скучать по отцу, хотя и заплачет.
Но тут Рэй закричал, что вот она, двуколка, и тут же подъехали мужчины вместе с распухшей от слез миссис О’Дауд, которая явилась, чтобы не оставаться одной.
С нервной торопливостью был подхвачен небольшой багаж Стэна. Все притихли и словно одеревенели, кроме О’Дауда, который принял кое-чего перед дорогой и теперь распевал патриотическую песню.
– Нет, вы слышите? – проговорило большое зареванное лицо миссис О’Дауд, которое ничего не могло скрыть, поэтому даже не пыталось. – Ведь это мы, женщины, должны петь, но мы не можем. Убирайтесь поскорей, молодчики, дайте хоть нам вволю поплакать, и дело с концом, скоро уже пора коров доить.
Внемля ее совету, двуколка приготовилась и ждала, пока Стэн Паркер поцелует жену. Какой одеревеневшей она была в этой белой кофте. Люди считали ее женщиной в теле. Жирной ее не назовешь, но косточки хорошо прикрыты. Сейчас Эми Паркер стояла как вкопанная, ожидая, пока она избавится от гнета этого огромного события, и гнет развеется, пусть только пройдет время. Все это не так уж отличалось от других провожаний, на пожары и наводнения, когда вот так же исчезали из виду спины мужчин в двуколке. Только сейчас все было как-то официальнее. И она стояла, задержав дыханье.
И стояли все. Босоногие ребятишки, надевавшие обувь только в церковь и в школу. Миссис О’Дауд, которая к тому времени совсем успокоилась. И старый Фриц, который сильно одряхлел, но все еще кое-как возился по хозяйству, а вечерами, сидя перед лачужкой, чинил свои рубашки. Они стояли и махали руками, даже когда в двуколке перестали обращать на них внимание. А они все махали, потому что еще не надумали, что делать дальше. Плавные и успокоительные взмахи рук как-то заполняли пустоту.
Однажды Стэн Паркер приехал домой на побывку перед погрузкой на судно. Он изменился. Волосы его были острижены почти наголо, запах солдатской формы шел от него, даже когда он ходил по участку и делал всякие дела в обычной своей одежде. Иногда он садился и наматывал обмотки; казалось, ему полюбился этот солдатский ритуал – перекрещивать, обматывать, пока все его существо не становилось как бы туго забинтованным. И тогда он еще больше замыкался в себе.
– Тебе, должно быть, солдатчина очень пришлась по душе, – колко сказала ему жена. – Нипочем не угадаешь, что мужчине понравится, даже если знаешь его так, что лучше некуда.
– А что мне делать? – возразил Стэн Паркер. – Головой об стену биться, что ли?
– Вас там хоть хорошо кормят, Стэн? – спросила она.
В конце концов еда – это что-то настоящее, о чем можно поговорить. Приди к вам профессор какой-нибудь или богач, поджарить ему кусок говядины, и все будет в порядке.
– Ты там не голодаешь? – повторила она. – Что вам дают?
– Тушенку, – сказал он.
Он глядел на только что начищенную медную пуговицу, сверкавшую при свете лампы, как драгоценность.