Но Эми Паркер отбирала своего ребенка.
– Долл, ты такая неловкая! – восклицала она и быстро поправляла шаль, так, как ей подсказывала ее нетрудная любовь.
– Да, правда, – отвечала Долл Квигли, – я очень неловкая. Мама мне всегда говорила. – И потирала опустевшие ладони с шероховатым деревянным звуком.
Квигли были резким контрастом с изобилием любви, щедростью этого лета, со всем, что Эми Паркер, сама вся из округлостей и ласкового тепла, ощущала, когда девочка спала у нее на руках, а мальчик прижимался головенкой к ее юбке. Жизнь казалась ей бесконечной. Она сама была воплощением изобилия. Самодовольно, почти нагло выпирали ее налитые груди. И ей стоило усилий поднять глаза на Долл и Баба.
А между тем Долл Квигли была полна любви. Она не задумываясь принесла бы себя в жертву, если б ее о том попросили. Но никто не просил.
Тогда она взяла веник и принялась широкими взмахами выметать крошки и сор вокруг ног Эми Паркер, а та нахмурилась – это было унизительно.
– Да ладно, Долл, – сказала она. – Брось. У меня, конечно, просто руки не доходят. Но как-нибудь сама управлюсь.
И нахмурясь, взглянула туда, где в тени перечных деревьев Баб Квигли бегал с ее малышом. Сейчас простодушие Баба казалось ей ужасным, как и синеватое лицо, на котором растительность пробивалась кое-как, и рот, будто нащупывающий слова. Сейчас Эми Паркер уже не думала о том, что ее, слава богу, миновало, но смутно помнила свой страх, и в ней поднималось отвращение.
– Гляди, – сказал Баб, – листик. Видишь? Только он скелет. Смотреть насквозь можно. Как у овцы, скелет, либо у коровы, только это листик. Сестра говорит, он кружевной. Представляешь, кружевной листик. С кружевного дерева.
Мальчик поднес лист к глазам. Малыш был прекрасен.
– Хочу листик, – сказал он.
– Нет, – ответил Баб. – Это мой листик. Самая моя любимая вещь.
– Рэй, – окликнула мать, – отдай лист и иди домой.
– Хочу листик, – закричал малыш и, запрыгав на месте, ударился в слезы. – Хочу! Хочу!
– Мы найдем другой лист, Баб, – сказала Долл.
Она уже знала, что вещи ничего не значат.
– Но он мой самый лучший, – упирался брат.
Это необычайно странное, таинственное произведение искусства он хранил в книге, оставшейся от деда, которую никто теперь не читал. Баб не в силах был расстаться с этим листом. Ощущения тайны, красоты и несправедливости расходились кругами у него внутри, искажая его лицо. Он захныкал.
– О, господи! – воскликнула Эми Паркер.
Она подбежала и шлепнула малыша, не в наказание, а из отвращения к этим Квигли, и мальчуган, заревев, бросил лист на землю.
– Ну вот, Баб, – сказала Долл.
– Он порванный, – хныкал тот. – Он весь помятый. Не надо мне его теперь.
И потащился прочь, похожий на надломленный посредине зонтик.
Но Долл Квигли улыбалась, так как ей ничего другого не оставалось делать.
– Ты извини, Долл, – прошептала Эми Паркер, хотя, казалось бы, ни к чему было говорить шепотом, но тут такая кутерьма, и вообще, что она могла сказать, – он устал и капризничает. А мне пора кормить маленькую, так что ты уж прости.
Выпроваживая Квигли со двора, она думала, что вот сейчас все кончится и она опять будет тут хозяйкой.
Теперь она осталась одна со своими детьми, и даже муж не мог оспаривать ее главенство. Давая грудь маленькой, она и забыла о муже, который где-то делает то, что нужно сделать. Когда девочка сосала, а мальчик дремал на постели, отец казался далеким и ненужным. Если б он сейчас вошел, чего, к счастью, не случилось, мать вздернула бы плечо, как бы обороняясь и оберегая от него этот мирный покой, это священнодействие, созерцать которое имела право только она да, может, птичка, трепетавшая на кусте шток-розы. Но об этом, конечно, никто не подозревал. Мать часто подходила и, смеясь, клала кого-нибудь из детей на руки отцу, как бы заставляя его признать свое отцовство, которое его, по-видимому, смущало. Она могла себе позволить такие жесты, ибо в эти минуты сознавала свою силу. Впрочем, иногда, чаще всего вечером, когда дети спали, а их пустая одежонка свисала с веревки на кухне, вдруг уже не мать, а жена вставала с места и начинала бродить по комнате, неуверенная, опознает ли ее этот отец, который все же был ее мужем. Тогда приходил его черед посмеиваться над ее смущением. Бывало, что он не отзывался на ее неспокойную близость – оттого ли, что устал, или из-за спящих ребятишек – они были его триумфом, и сейчас с него довольно было этой мысли.
Но превосходство в силе было почти всегда на ее стороне. Оно уверенно струилось из ее грудей, и хрупкому тельцу девочки доставалось что-то от этой ласковой силы, и мальчуган, позвавший маму во сне, успокаивался от прикосновения ее руки.
Однажды, когда девочка была накормлена и Эми Паркер застегивала кофту, а мальчуган уже выспался и, потягиваясь на кровати, стирал кулачками сон с припухших век, послышался скрип колес, – кто-то приехал, и спустя минуту выяснилось, что это миссис О’Дауд.
– Ах, я вижу, вы заняты потомством, – жеманно проговорила соседка и даже голову отвернула, адресуясь на восток, когда надо бы на север.
– Я с ними с утра до вечера занята, а как же иначе? – сказала Эми Паркер, успевшая застегнуть кофту.
– Да, как же иначе, – подхватила ее приятельница. – Уж когда приходится кого-то растить, ни минутки свободной не бывает, это уж точно, по себе знаю, хоть у меня только поросятки да телята.
Эми Паркер ввела приятельницу в комнату; они давно не виделись, а почему – неизвестно.
– Знаете, все время то одно, то другое, – торопилась объяснить миссис О’Дауд, чувствуя себя виноватой. – Во-первых, мой опять зашибает. А тут дом развалился, последние месяцы мы его чинили да кое-что пристраивали, ну и обои клеили в большой комнате. Красиво до чего, прямо для медового месяца, а не для моего пьянчуги несчастного. Вот увидите. И на обоях розы. Потом, обратите внимание, мне выдрали зубы. Тут появился один заезжий джентльмен, так я воспользовалась случаем мои пеньки повырвать. Все до одного. Век бы не расставалась с тем дяденькой, даже жизни своей для него не пожалела б! Голубушка моя, вы бы видели эту кровищу, а он, бедняга, уперся сапогом в стену, весь натужился, как бык. Ну прямо ужас, и только, – закончила миссис О’Дауд. – Так это, значит, маленький мальчик. Вырос-то как, уже может кукурузу обмолачивать. А это малютка.
Миссис О’Дауд, видевшая мальчика, когда он только-только обсох, склонна была обойти молчанием девочку, которую, так сказать, упустила по никому не известной причине; впрочем, возможно, что из-за зубов.
– Она помельче, чем мальчик, – сказала миссис О’Дауд. – Хотя, наверно, девочки должны быть мельче.
– Она у нас молодцом, – сказала мать, вглядываясь в личико ребенка.
– Только не сказать, чтоб очень румяная. Но это, должно быть, от жары. Вот придет осень, и мы все станем румяные.
Эми Паркер начало тяготить присутствие приятельницы, которая у нее на глазах превращала ее дитя в какого-то заморыша.
– Не хотите ли кусочек пирога к чаю, миссис О’Дауд? – все же вежливо спросила она. – Он немножко черствый, но вы так неожиданно… Столько времени прошло. Вы меня врасплох застали.
– Я тоже хочу пирожка, – крикнул розовощекий мальчуган.
– Ты получишь кусочек, – пообещала миссис О’Дауд.– И поцелуй от твоей тети.
Но он поспешно набил рот пирогом, который эта тетя, чего доброго, могла заменить поцелуями, и воззрился на нее. Он разглядывал ее шляпу с бабочкой из блестящих камешков и ее лицо, собранное в оборочку вокруг десен.
И ей стало как-то неловко и даже тоскливо.
– Мальчики, – сказала она, – терпеть не могут целоваться. То есть до поры до времени. А потом – только подавай. Умора, ей-богу.
Целый сноп свадебных роз свисал над оконной рамой, – на них она поглядела, когда мальчик отвел глаза. Розы были крупные, словно сделанные из бумаги, похожие на свадебный убор деревенских невест.
– Девочки, – сказала она, – вот они до этого охочи, сколько бы ни ерепенились и коготки не выпускали.